Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Она помнила все слова, что хотела сказать Улаву в утешение: не думай обо мне, поезжай прочь, радуйся своему счастью, а обо мне не думай, не стою я того. Теперь она знала, что это правда, и это не утешало ее; хуже всего было, что она была недостойна того, чтобы он думал о ней.
Она не знала, долго ли лежала так, только вдруг услыхала – по дороге кто-то едет. Она с трудом поднялась на ноги; она окоченела от холода, стоило двинуться – все тело болело и ныло, ноги онемели – ни стоять не могла, ни шагу ступить. И все-таки она заставила себя спрятаться в кустах и притвориться, будто ест ягоды шиповника, пока два нагруженных воза проезжали мимо. Работники, правившие лошадьми, негромко поздоровались с
Солнце опустилось к западу – свет на снежных островках стал желто-красным, парок, поднимавшийся над землей, превратился в низко стелющийся светлый туман. Она принялась ходить по дороге взад и вперед, шлепая ногами по снежной слякоти, не зная, как ей быть; потом увидела всадников на заливе – похоже было, что они ехали сюда, – испугалась и пошла вверх к усадьбе.
Она собиралась было проскользнуть к себе в горницу, но тут из другого дома навстречу ей вышла фру Магнхильд. Тетка с красным лицом, обрамленным большим белым платком, с толстым брюхом, подпоясанным серебряным поясом, на котором громко бряцали ключи, кинжал и ножницы, показалась Ингунн ужасной – будто разъяренный бык бросился прямо на нее. Ингунн нащупала рукой дверной косяк, чтобы опереться на него… И в тот же миг ее способность пугаться вытянулась в тоненькую ниточку, которая вот-вот порвется.
– Пресвятая дева Мария! Откуда ты явилась? Ты что, слонялась весь белый день невесть где? Можно подумать, будто ты по земле валялась. Тебя словно по грудь окунули в воду да в лошадиное дерьмо! Что это с тобою? И что это Улаву в голову взбрело?
Ингунн не отвечала.
– Для чего ему вдруг сразу понадобилось ехать в Хамар, ты не знаешь? Пришел, вывел коня, а Халбьерн от него толку не мог добиться – дескать, надо ему в Хамар, да и только. И пожитки свои не взял. А поскакал так, будто один черт бежал впереди него, а другой за ним гнался. Халбьерн сказывал, что он драл коню бока шпорами.
Ингунн молчала.
– Что это значит? – спросила фру Магнхильд вне себя от ярости. – Ведомо тебе, что приключилось с Улавом?
– Он уехал… – сказала Ингунн. – Не хотел долее оставаться, как узнал… Когда я рассказала ему про себя…
– Про себя?
Фру Магнхильд уставилась на молодую девушку – в замызганном платье, с растрепанными косами, в которых застряла кора и всякий сор с земли, с серым от грязи, исхудавшим – кожа да кости – лицом, она была просто уродлива, да еще в мокрой, грязной душегрейке!
– Про себя? – завопила она, потом схватила Ингунн за руку повыше локтя и втолкнула в дверь так, что девушка чуть не растянулась, зацепившись за порог, потом швырнула ее, и Ингунн повалилась на кучу дров возле очага. Тетка затворила дверь.
– Нет, нет, нет! Ничего не пойму, что ты натворила!
Она схватила племянницу за руку, поставила ее на ноги.
– Раздевайся, ты промокла, ровно утопленница! Я и всегда-то думала, что ты придурковата. Ясное дело, не хватает у тебя ума!
Ингунн лежала в постели в полузабытьи и слышала, как тетка ворчит, развешивая мокрую одежду у очага. Впервые за последние месяцы она сбросила с себя эти вериги и могла наконец отдохнуть. Она едва ли понимала, что фру Магнхильд могла бы по праву обойтись с нею куда хуже – она не проклинала ее, не била, не таскала за волосы, даже почти не говорила, что она думала о племяннице.
Фру Магнхильд хотела прежде всего разузнать, как это случилось, а после придумать, как бы все скрыть.
Она спросила, кто отец ребенка, а когда Ингунн ответила, сидела долго, не в силах сказать ни слова. Такого она никак не могла себе представить и решила, что бедняжка не иначе как рехнулась. Ингунн велено было рассказать про все, что было меж нею и Тейтом; мало-помалу, сбивчиво, Ингунн ответила на строгие вопросы тетки. Она повстречалась с ним шесть месяцев назад. Нет, он ничего не знает про нее… Она ждет… через шесть недель.
«Этой птице лучше всего дать улететь, – подумала фру Магнхильд про Тейта. – Пожалуй, удастся укрыть девушку в доме Осы на оставшееся время, сказать, что захворала; об Ингунн мало кто справляется, хорошо еще, что она последние годы жила затворницей». Тетка строго-настрого запретила ей выходить из дому, когда люди не спали. Пока что с ней будет жить Далла, а когда придет время, они пошлют за Турой.
Ингунн лежала, позволив усталости одолеть ее. Жизнь стала почти прекрасной – ноги ее согрелись под меховыми одеялами, сон мягко обволакивал ее, словно теплая вода. В полудреме она слышала, как фру Магнхильд толковала сама с собой, как лучше пристроить ребенка, когда он родится.
Когда она проснулась, был уже поздний вечер; огонь в очаге почти погас, но золу еще не выгребли. Перед очагом на скамеечке сидела Далла, она мерно кивала головой и пряла пряжу. На дворе стояла непогода. Ингунн слышала, как ветер завывает за окном, и какая-то деревяшка время от времени колотила снаружи по стене. Ингунн еще была в полудреме.
– Далла! – немного помолчав, сказала она.
Старуха не услышала ее.
– Далла! – повторила он чуть погодя. – Не поглядишь ли ты, что там за штука стучит по стене. Может, можно оторвать ее?
Далла поднялась и подошла к постели:
– Вот как! У тебя еще хватает стыда-совести гонять людей взад-вперед, свинья ты ленивая! Мне велено караулить тебя, а не лебезить перед тобой да ходить на цыпочках, черт бы тебя побрал, шлюха поганая!
Фру Магнхильд заглядывала к племяннице раз-другой на дню; она больше не срамила ее, да и вовсе почти не говорила с нею. Но однажды сказала, что нашла младенцу приемную мать – жену новосела, что поселился в лесу, далеко от них к северу. Они уговорились, что фру Магнхильд пошлет за нею, как только у Ингунн будут первые схватки, и тогда младенца можно будет отправить, как только он родится. Ингунн на это ничего не ответила, даже не спросила, как зовут эту женщину и как называется усадьба, где ребенок будет жить.
Фру Магнхильд снова подумала: девка, точно, не в своем уме.
Так лежала она одна круглые сутки – никого, кроме Даллы. Она тихонько забилась в уголок, словно мышь; стоило ей шевельнуться или громко вздохнуть, как она начинала бояться, что Далла опять набросится на нее, станет насмехаться и бранить самыми худыми словами, какие только могла выдумать.
Далла и Грим никогда не были рабами, собственностью господ. Правда, во многих местах различие между свободными детьми и детьми рабов было невелико, потому что последние тоже по закону получили свои права. И меньше всего это касалось потомков старых знатных родов и их челядинцев, потомков рабов этих семей. Хозяину или хозяйке и в голову не приходило показывать такому работнику, что они лучше его, если тот не был ледащим, непутевым или же дряхлым стариком; в таких семьях не было в обычае продавать рабов, хотя случалось, что очень красивого либо смышленого и благовоспитанного ребенка, рожденного рабыней, дарили младшему родственнику или крестнику, а раб, от которого было больше хлопот, чем пользы, или который, нарушив закон, сделал что-нибудь худое, просто-напросто исчезал. Слуги, рожденные рабами, теперь часто сами желали остаться и зарабатывать себе на пропитание в том месте, где они родились, – во всяком случае те, что жили вдали от моря. Честь их господ была их честью – так же, как счастье и благополучие; они делили с господами их судьбу, меж собою они до самых малых подробностей судили да рядили про все события в жизни своих господ, про все, что происходило в господской горнице, в поварне и кладовых.