Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Фру Магнхильд увидела, что худое, изможденное лицо Ингунн стало вовсе несчастным, и протянула ей руку.
– Иди ко мне! Кров над головой, еду и платье я жалую тебе, покуда жива… Или покуда не явится Улав и не увезет тебя домой. Сдается мне, в один прекрасный день он явится, коли господь того пожелает и коли он жив, твой Улав… Уж не думаешь ли ты, – презрительно спросила она Туру, – что Хокон выкажет своей свояченице во Фреттастейне почтение, каковое вправе требовать дочь Стейнфинна? В усадьбе своего отца ей, должно быть, придется состоять в няньках при потомстве Хокона и Хельги, дочери Гаута!.. Нет на это нашего с Иваром согласия… Я хочу подарить Ингунн вот что… – Она достала большой золотой перстень, который унаследовала от фру Осы. – В память
Ингунн услыхала, как Тура негромко хмыкнула. Не смея поднять глаз на сестру, она все же искоса на нее взглянула. Лицо Туры было неподвижно, но в глазах вспыхивали тревожные искорки. Ингунн чувствовала, что пол уходит у нее из-под ног, – одна лишь мысль сверлила ей голову: «Коли я паду в беспамятстве, они все узнают». Ей казалось, будто это говорит кто-то другой, когда она благодарила тетку за драгоценный подарок. И сама не знала, как добралась до своего места на скамье.
Поздно вечером она стояла на холме у калитки усадьбы и свистом подзывала одну из собак. Тут к ней подошла Тура. Ночь наступала безлунная, и черное небо сверкало, сплошь унизанное звездами. Обе женщины стояли, низко надвинув шлыки и чуть притаптывая ногами рыхлый, свежевыпавший снег. Они говорили о волках, которые вовсе обнаглели за последние недели, – и время от времени Ингунн свистела и обеспокоенно кричала:
– Тута… Тута… ко мне, Ту-у-та!
Стояла такая темень, что они не могли разглядеть лиц друг друга. И вдруг Тура тихо и на удивление робко спросила:
– Ингунн, ты никак хвораешь?..
– Неможется мне что-то, – спокойно и ровно ответила Ингунн. – Хоть Оса под конец вовсе исхудала и зачахла – уж поверь мне: поднимать ее и ходить за ней изо дня в день целыми месяцами было тяжко. Да и ночью покоя не было. Но теперь мне, верно, скоро полегчает…
– А может, с тобой что другое, сестрица? – все так же тихо и робко спросила Тура.
– Нет, не думаю.
– Летом ты была румяна и бела… и легка на ногу, и тонка, как в дни нашей юности.
Совладав с собой, Ингунн ответила, скорбно улыбнувшись:
– Когда-нибудь станет же заметно, что мне третий десяток идет. Глянь, какие у тебя уже большие дети, моя Тура… Не забывай, я на полтора года старше тебя!..
Наверху меж плетнями стремглав пронесся какой-то черный клубок – собака, прыгнув на Ингунн, чуть не опрокинула ее в сугроб и стала лизать ей лицо. Ингунн, хватая ее за морду и передние лапы, защищалась и ласково приговаривала:
– Хорошо, что ночью тебя не задрали волки, Тута, моя Тута!
Сестры пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись.
Но Ингунн лежала без сна в темноте, пытаясь преодолеть и этот новый страх, – должно быть, Тура начала подозревать ее. Ингунн мучило искушение: а если довериться Туре, сказать про свою беду, попросить у сестры помощи? Или тетушке Магнхильд… Она подумала, как добра была к ней она нынче вечером, и ей захотелось расслабиться и отдать свою судьбу в ее руки… Далла… Она тоже мелькнула в мыслях Ингунн, когда ей показалось уже невозможным и дальше расхаживать здесь одной со своей тайной мукой. Может… довериться Далле?..
Затаив дыхание, она не спускала глаз с сестры в те дни, пока Тура еще оставалась в Берге. Но так ничего и не заметила – ни взглядом, ни видом не выдала Тура своих предчувствий и догадок о том, что случилось со старшею сестрой. Потом она уехала, и Ингунн осталась одна с теткой и старыми слугами.
Она считала недели – их прошло уже тридцать, осталось всего десять. Ей должно выдержать. Девять недель… Восемь… Но чего ради она терпела, за что цеплялась, когда боролась и сносила муки? Казалось, она задыхается под землей, в кромешной тьме, полной смутных страхов, а все тело ее – сплошной комок тупой боли, и голову сверлит одна-единственная мысль: хоть бы никто не догадался, какая стряслась с ней беда. Да она и сама до сих пор толком этого не осознала.
Когда она думала, что станется с нею, то цепенела от ужаса, подобного страху смерти. Ей представлялся конец пути, и надо непременно дойти туда; и она старалась идти, закрыв глаза. Даже когда она пыталась отыскать утешение, воображая, что закричит, позовет на помощь, скажет все кому-нибудь, пока не поздно. Да только в глубине души знала: ни за что ей на это не решиться. Ей должно пройти путь, который она себе уготовила.
Близилась весна; об эту пору земля на холме в здешних краях всегда голая, бесснежная. Никто и не заметит ее, Ингунн, следов… А к северу от усадьбы раскинулась большая березовая роща. Она тянулась с горы, где была коптильня, и спускалась вниз, почти к самой воде. Внизу она сужалась в полоску долины, зажатой меж поросшими вереском пригорками, – оттуда ее из усадьбы никто не увидит и не услышит, да и люди туда забредают крайне редко. Лед во фьорде еще не вскрылся – не пришло время. Но на каменистом холме с южной стороны, на том месте, где случился обвал, лежали огромные груды камней, и часть их осыпалась вниз, в долину. Эти камни, собранные с полей, накидали здесь в стародавние времена. Тут люди из Берга закапывали издохших лошадей и прочую падаль…
6
Она поднялась в стабур, где хранились ее пожитки еще с тех пор, как Оса была жива. Был полдень, конец зимы, до благовещения оставалось всего несколько дней. Она сидела и мерзла в меховых сапожках, в душегрее из овчины, надетой поверх платья: в доме было холоднее, чем на дворе. С крыши мимо открытого оконца длинными светлыми полосками без конца сыпались капли, а над отверстием в белом потолке воздух дрожал и поднимался паром к синему сияющему небу. Она открыла очажный заслон, чтобы немного проветрить светелку; ей сейчас было тяжело дышать, а голову сжимало так сильно, что казалось, будто под черепом на мозг был надет тяжелый свинцовый шлык. От этой тяжести кровь стучала молоточками и билась на шее, за ушами, давила на глаза, и перед глазами мелькали красные и черные круги. Она забралась в эту каморку, оттого что боялась – вдруг кто-нибудь заговорит с нею, а у нее не было сил отвечать. Здесь все же было полегче сидеть расслабившись…
После ей всегда казалось, будто у нее было предчувствие того, что случилось в этот день. Она услышала стук копыт на тропе, ведущей во двор, поднялась и выглянула в окно. Первым в ворота въехал Арнвид; он сидел на черном коне, на котором была парадная уздечка с колокольцами. Вторая лошадь тоже была Арнвида, она узнала ее, – приземистая, серая с рыжими подпалинами; на ней ездил его латник. Третий же всадник, тот, что ехал на коне сером в яблоках, со сбруей из красной кожи, был Улав, сын Аудуна; она почувствовала это еще до того, как он подъехал настолько близко, чтобы можно было узнать его.
Он придержал коня, глянул вверх и, увидев ее в оконце, помахал рукой. На нем был просторный черный дорожный плащ, который сзади падал широкими складками на круп лошади, а спереди доставал ему до подошв сапог, вдетых в стремена. Шлык он откинул назад, а на голове у него была черная заморская шляпа с высокой тульей и узкими полями, из-под которых выбивались светлые волосы, закрывавшие лоб до самых бровей. Он улыбался, махая ей.
После ей вспоминалось, что, увидев его, она почувствовала, будто очнулась от страшного сна. Улав воротился! Уж, верно, на беду, не иначе. Теперь ей конец, это она тут же увидела ясно и отчетливо. На миг ей почудилось, будто она расплеснула во все стороны кромешный мрак, и дьяволы, кишмя кишевшие вокруг нее словно шевеление самого мрака – столь тесно, что они терлись друг о друга локтями и коленками, – окружив ее и волоча за собою вместе с мраком, тоже разлетелись брызгами. После ей всегда казалось, что уже тогда, спускаясь по лесенке стабура, она знала, что не остается ничего иного, как сказать все без утайки, отдаться на его суд.