Улыбайлики. Жизнеутверждающая книга прожженого циника
Шрифт:
– Ладно, Варфоломеев, – вздохнул я. – Что-нибудь придумаем. А сейчас катись.
– В каком смысле? – обиделся мяч.
– В прямом, – пояснил я. – Ты ведь у нас Колобок – катись, дорогу к избе показывай.
На сосне у избушки сидел всклокоченный человечек в тулупе.
– Это Олевский, – пояснил Колобок. – Он сегодня наказан – Ягудина у него сигареты отобрала. Сидит теперь на ветке, страдает…
– Здорово, Олевский! – крикнул я. – А ну, свисни!
– Нельф-фя, избуф-фка руф-фнет, – с достоинством
– Не рухнет, – хихикнул Колобок. – Врет он! Ему вчера Муромец свистящий зуб выбил. И опять за окурок!..
– Надоели ф-фы мне! – огрызнулся Соловей.
– Ой-ой-ой, обратите внимание, мастер художественного свиста обиделся, – съязвил Колобок и, вдруг побагровев, тонко закричал: – Из-за тебя всё! Из-за окурков твоих! Мало тебе Муромец дал! У-у, поджигатель!..
– Погоди, Варфоломеев, – остановил я спор. —
А Муромец кто?
– Из местных он. Их тут много – днем не видны, а вечером везде шастают. Прозрачные какие-то…
– А ф-фтаруха на ф-фтупе летает, – наябедничал Соловей.
– Марья Ивановна на ступе?
– Так она ведь не Марья Ивановна. Яга она, баба-яга! – подтвердил Колобок, нервно оглядываясь по сторонам. – Ягудина – она по паспорту, или это у нее девичья фамилия. Понимаешь, тут все шифруются.
– И разврат у них каф-ф-дую ночь! – добавил Соловей с ветки.
– В каком смысле «разврат»?
– А ф-фто, не так? – сварливо запел Соловей. – Как только стемнеет, Водяной баян берет и частушки неприличные поет. А русалки под эти частушки вокруг него плавают. Без ничего.
– Так уж «без ничего», – засомневался я.
– Хорошо – в чешуе! Тебя это устраивает? А над ними старуха на ступе летает и хохочет. А я тут без зуба сижу, и от ее хохота всю ночь заснуть не могу – голова болит.
– Погоди, Олевский, помолчи секунду, – остановил я Соловья, дай сосредоточиться. И мне кое-что проверить надо.
Мы с Колобком подошли к избе. Гигантские ноги отливали металлом. Сняв защитную крышку, я просунул руку, нащупывая шарниры.
Шарниров не было! Вместо них была настоящая куриная нога – огромная, твердая и теплая.
Не веря глазам, я пощекотал ногу.
Довольная изба радостно кудахтнула.
– Ну, и как там? – поинтересовался Колобок.
– Плохо, – тихо сказал я.
– Ф-фто ф-флучилось? – заволновался Соловей на ветке. – Муромец идет?
– Ребята, что с вами? – разозлился я. – Неужели вы не поняли, куда попали. Как можно столько дров наломать?!
– Ишь ты, – свистнул Соловей, – умный какой нашелся. А ты бы чего-то понял, если бы тебе не рассказали?
– Я дров никаких не ломал, – снова заныл Колобок. – Да и чем мне их ломать – у меня ни рук, ни ног нет. Не могу я так больше, были бы у них тут дороги, так я бы собою асфальт укатывал, а так – одно бессмысленное катание, причем с угрозой для жизни.
Я старухе говорю: кому твое детское кафе нужно, давай кегельбан откроем – пиво там будет, девчонки.
А я буду собою кегли сбивать. Пусть деньги небольшие, но для твоего музея, да и занятие интересное.
А она, гадина, грозит, что если я еще раз в ее заповеднике всякие бесовские затеи буду предлагать, то она меня на бутерброды пустит – с сыром и колбасой.
В том самом детском кафе. Ты понимаешь, Сережкин – у них тут шайка. Массовый гипноз!
– Ладно, – я махнул рукой, – будьте тут, а я в избу пойду к Ягудиной на переговоры.
– Может, платок какой белый найти, чтобы она тебя на подходе в чего-нибудь нехорошее не оборотила? – забеспокоился Колобок.
– В жабу? – Я пожал плечами. – Не страшно, кто-то все равно поцелует.
– В налогового инспектора! – заржал беззубый Соловей с ветки. – тысячу лет поцелуя будешь ждать…
Я направился к лестнице.
– И не пей там ничего, – крикнул мне в спину Колобок, – козленочком станешь!..
В избе было темно.
Кот Василий дремал на широком подоконнике.
– Здравствуй, Баюн, – ласково сказал я.
Кот вздрогнул, но глаз не открывал.
– Неужели это ты – тот самый Баюн? Самый красивый и самый умный. Тот самый Баюн, который Пушкину стихи помогал писать…
Я протянул руку и осторожно провел по шелковой шерсти. Кот сжался.
– Пушкин – мой любимый поэт, – успокоил я кота. – Я из него много помню.
Василий Иванович открыл один глаз и удивленно посмотрел на меня.
– Без шуток, – сказал я наиболее убедительно. – Особенно я его стихи про зиму люблю. Помнишь: «Под голубыми небесами великолепными шатрами блестя на солнце снег, лежит».
Кот вздохнул, закрыл глаз и неожиданным баритоном холодно произнес:
– Коврами. У Пушкина снег лежит не «шатрами», а «коврами».
После чего повернулся к окну и окончательно потерял ко мне интерес.
– Минутку, мы это проходили в школе двадцать лет назад! – Я попытался оправдаться. – Кроме того, я вспомнил, у меня была ангина, и я болел…
Баюн грозно зашипел.
– Не мучайте кота – может поцарапать, – строго сказали из темноты.
Хозяйка сидела у окна.
Я бросил на нее взгляд.
Что-то неуловимо менялось в ней, пульсировало, жило своей загадочной жизнью.
Возможно, это дышали волосы – серебристые, собранные в смешной пучок и подоткнутые изогнутым гребешком.
А может, вздрагивали руки – маленькие, с узловатыми пальцами, так не идущие ее девичьей фигуре.
А может, это двигались петухи на вышитом переднике или плыла паутина морщин на лице – таком красивом и так похожем на лица всех матерей мира.
Я подошел к ней и, взяв ее руку – сухую и теплую, поцеловал.