Улыбка Бога [СИ]
Шрифт:
На самом почетном дастархане, под искусно вырезанной из цельного куска дерева пятиконечной звездой, выкрашенной в красный цвет, сидел невысокий сухой старик словно вырубленный из цельного ствола столетней арчи. Нет, не арчи. Какого-то другого, неведомого в этих краях, дерева. Другого, но не менее прочного. От человека веяло большим количеством прожитых лет и силой. Вот так, двумя почти несовместимыми вещами. Его непроницаемое темное лицо сделало бы честь любому горному жителю, но гость не был таджиком. Как, впрочем, и представителем соседних народов. И это было удивительно, ибо редко люди
Но этот человек рискнул подняться с мягкого дивана. И теперь сидел в Чайхане. Старик ждал. Одет он был в гимнастерку времен Великой Войны с зелеными пограничными петлицами. Старая, с аккуратно залатанными следами… чего?.. Пуль?.. Осколков?.. Гимнастерка давно должна была истлеть в труху, но дожила до двадцать первого века, бережно хранимая и одеваемая лишь по большим праздникам.
Старик играл на гитаре, лишь изредка прерываясь, чтобы отхлебнуть чаю из стоящей рядом пиалы. Инструмент пел, а временами гитару поддерживал сильный молодой голос, совершенно не вяжущийся с возрастом владельца:
— Там, говорят, мол, старый мир разрушен.
— Но новый мир в огне растет, как исполин.
— А мы-то что, а мы-то разве хуже?
— Давай и мы чего-нибудь спалим.
Старик ждал. И дождался. Пришедший был не младше ожидавшего. Но местный. Вот его вырубили именно из арчи, а потом не один год закаляли в ледяной воде горных рек. Впрочем, сходства между стариками было куда больше, чем различий. Не только возраст. И не только гимнастерки с цветными петлицами. Сходство было глубже: одинаково жесткий взгляд, скупые размеренные движения, какая-то особая твердость в манере держаться, характерная для сильных людей. Бойцы. Старые, опытные бойцы. Битые волки, прожившие долгую жизнь. Очень долгую. И не желающие наслаждаться заслуженным отдыхом.
Пограничник заметил вошедшего, но не прервал песни, лишь приветственно кивнув:
— Давай неси, товарищ, поджигалки,
— Сейчас чуть-чуть спалим один трактир.
— Ты что грустишь? Мне тоже, может, жалко,
— Но мы же хочим строить новый мир.
Аксакал прошел в почетный угол и устроился на дастархане.
— Да не грусти! Нельзя же из-под палки
— С такой-то рожей строить новый мир, — пропел пограничник две последние строчки и отложил гитару.
— Ассалам алейкум, Шамси, — произнес он, — давненько не имел таких возможностей лицезреть твою деревянную физиономию.
— И тебе не кашлять, Яша-джан, — ответил таджик. — Ты прав, мы становимся тяжелы на подъем. И нас всё меньше. Сколько осталось? Двое? Если не считать албасты.
— Таки пока трое. Дитя Кавказских гор всё еще бегает с пращой до горных баранов. Но таки тоже ленится доехать до старых друзей за рюмочку чая, — Любецкий посерьезнел. — Костя погиб. В январе.
— Знаю, — медленно кивнул
— Да, ты же приезжал на похороны… — из речи говорившего исчез одесский выговор. — Вот так. Историю изменили всю и совсем. Ничего общего с тем, о чем они рассказывали. Света вообще не родилась. Даже родители не встретились. А Костя Ухватов женился на той же медсестре, родил тех же детей, внуков и правнуков, и даже погиб точно так же, как рассказывал Грым. В тот же день и час…
— Что мы знаем о природе времени, уважаемый? Даже ученые только разводят руками. Но Костя умер, как жил, солдатом.
— Помянем.
Чайханщик, повинуясь то ли едва заметному жесту, то ли собственному чутью, неуловимым движением поставил на дастархан графин с прозрачной жидкостью. Яков расплескал ее по пиалам.
— За Костю!
Выпили не чокаясь. И тут же повторили. За остальных. Сережу Алдонина, погибшего под Варшавой в сорок третьем и капитана Свиридова, поймавшего пулю в Берлине девятого января сорок четвертого, в день Победы. За полковника Догунина, закрывшего собой товарища Сталина в сорок восьмом, во время Маленковского бунта. За генерала Стеценко, члена Политбюро ЦК, умершего от инфаркта на рабочем месте. За боевых друзей, которые не дожили.
Посидели. Молча, вспоминая всех вместе и каждого отдельно.
— Ни разу не шнапс, — сказал Яков.
— И не говори, уважаемый, — поддержал Шамси.
— К слову за шнапс! — старик неожиданно исчез. На дастархане сидел Яшка Любецкий, боец партизанского отряда «Снежные Люди», — ты таки будешь смеяться, великий затворник, но тебе придется сходить до Москвы еще по одному разу!
— Только не говори, Яша-джан, что ты собрался в гости к Аллаху. Ездить на похороны — не самое большое удовольствие!
— Разве кто-то говорил за похороны? — удивился Любецкий. — Аллах имеет такого времени подождать. Таки мы скоро будем иметь до Москвы немного свадеб!
— Да? Кто женится? И причем здесь шнапс?
— Моя правнучка решила делать себе семью! И не надо иметь таких круглых глаз, если вспомнить темперамент ее прабабушки, то в этом нет ничего удивительного! Только ради Долорес стоило устанавливать Советскую власть в Бразилии. Она и сейчас даст любой молодухе немного форы.
— Не сомневаюсь, домулло, не сомневаюсь, — Шамси неумело спрятал улыбку в жиденькой бородке, — особенно, если вспомнить, как лихо эта мулаточка окрутила одного свободолюбивого одессита…
— Но-но! — возмутился Любецкий. — Таки это совсем еще неизвестно, кто кого и как окрутил! В любом случае наши дети — чистокровные одесситы, а не какие-нибудь националы!
— Ты не ответил, причем здесь шнапс, уважаемый? — еще раз усмехнулся Шамси, — и, если я за семьдесят лет составил о тебе правильное мнение, в ответе кроется самый цимес.
— Куда катится мир, — раздался густой низкий голос, — если почтенный домулло заговорил, как самый настоящий одессит!
Огромный йети не решился присесть на дастархан и устроился рядом. Его появление вызвало некоторое оживление в чайхане. Впрочем, не слишком большое, местные давно привыкли к мохнатым великанам, а альпинисты оказались хорошо воспитаны, хотя взгляды и выдавали их интерес.