Улыбка зверя
Шрифт:
— Вы, Сергей Иванович, сказали “счета”. А я говорю, мол, и у меня этих счетов неоплаченных… Жена все дергает, пеня, мол, набегает…
— Ну да… Да, — сказал Урвачев. — Именно так. Неоплаченные счета. Ты зачем здесь?
— Так стишок ведь, Сергей Иванович. — Голиков кивнул на заветную папочку.
— Ну давай, посмотрим твой стишок. — Урвачев открыл папку.
Лицо Голикова стало чрезвычайно серьезно, он высоко поднял брови и привстал на цыпочки, пытаясь заглянуть в собственную рукопись, определить, в каком месте читает теперь шеф, затем перевел глаза на его лицо, следя за производимым от написанного впечатлением.
Никакого, однако, впечатления
Голиков с нетерпением и трепетом ждал приговора.
— Послушай, Державин, — начал Урвачев. — С чего это ты взял, что “когда весь город спит давно, мое все светится окно…”? С чего бы это у меня такая бессонница?
— Ну как же, Сергей Иванович? — тотчас готовно отозвался Голиков. — Я, конечно, не могу утверждать, но такова уж логика поэтического образа. Вы ведь глава города, думаете по ночам о Черногорске и о благоденствии его жителей… Днем-то дела, подумать некогда…
— Так, так, — улыбнулся Урвачев. — Больше мне не о чем, по-твоему, думать, как о благоденствии этой дыры?
— Но помилуйте, Сергей Иванович, — смутился Голиков. — Образ…
— А знаешь ли ты, Боря, — серьезно и, глядя прямо в глаза собеседнику, сказал Урвачев, — знаешь ли, Державин ты мой, скольких я людей убил? В натуре убил. Вот этими самыми руками… А ты называешь меня “светлым духом”. Да еще выпить предлагаешь за меня “единым махом, единым духом…”
— Во благо! — воскликнул Голиков.
— Что значит, “во благо”? — не понял Урвачев.
— Убили во благо, — объяснил Голиков. — Великие люди не могут, чтобы не убить кого-нибудь… Наполеон, Сталин, Тамерлан… Да кого ни возьмите…
— Э-э, да ты, Голиков, никакой не Державин, — сказал удивленный Урвачев. — Ты, скорее, Достоевский… Вот что, брат, ты уж лучше не читай этого прилюдно. Сделай одолжение. А счета твои я тебе оплачу. Вместе с пеней. Ступай…
— Позвольте, Сергей Иванович, папочку, — немного обиженным голосом сказал уязвленный в самое сердце Голиков.
— Нет, Боря, это я себе на память оставлю. В назидание… Документ характерный. И потом ты все-таки старался, сочинял. Приятно, знаешь ли, что хоть один человек о тебе хорошее сказал. Это же здорово: “когда мы трескаем вино, его все светится окно…” Ты ступай, а я пока подумаю… О благоденствии славного города Черногорска и его обитателей… Ступай.
Голиков поклонился и, пятясь, выкатился из комнаты.
К тому времени, когда кабинет начали наполнять первые гости, от меланхолии у Урвачева не осталось и следа. Он снова был самим собой, прежним — энергичным, напористым, деятельным, общительным, каким и привыкли видеть его окружающие. Никто еще не знал толком, куда подевался предыдущий хозяин города Колдунов, слухи об этом ходили самые разноречивые, но весь бомонд, приглашенный на торжественный ужин, совершенно был уверен в том, что куда бы ни запропастился — возврата ему нет, Урвачев сел на его место окончательно и бесповоротно. Напрасно Урвачев накануне праздника долго репетировал перед зеркалом, выбирая жесты и выражение лица, которые позволили бы ему с самого начала выказать себя демократичным и дружелюбным и в то же время сохранить необходимую иерархическую дистанцию между собой и новыми своими подчиненными. В этом смысле все приглашенные обладали тончайшим нюхом, и, окажись на руководящем месте Урвачева любой другой человек, даже вчерашний дворник, волею судьбы взлетевший на вершину
Председатель облсуда, еще вчера говоривший с ним на “ты” и называвший “Сережа”, без малейшего усилия и запинки перешел на “вы” и на “Сергея Ивановича”, то же сделал и грубоватый начальник милиции Рыбаков, и пусть он сделал это по обыкновению довольно топорно, но все-таки и естественно, и теперь уже и самому Урвачеву казалось, будто именно в такой манере они и общались все предыдущие годы. А между тем когда-то, на заре бурной бандитской карьеры Урвачева, не кто иной как Рыбаков лично крутил ему руки и бил по морде в своем служебном кабинете в присутствии двух одобрительно молчавших сержантов. Что было, то было. Вряд ли Рыбаков и сам помнит теперь об этом.
— Садитесь, садитесь, Григорий Семенович, — ласково говорил ему Урвачев. — Мест много, выбирайте по вкусу…
— Мест-то много, дорогой Сергей Иванович, — отвечал Рыбаков, нерешительно перетаптываясь и вожделенно поглядывая на жареного поросенка, — но хотелось бы сесть поближе вон к тому аппетитному хищнику…
— Устраивайтесь, где нравится, — улыбался Урвачев. — А зверя этого мы загоним на вас, устроим облаву и загоним прямо на ваш номер… Вы уж не промахнитесь только.
И хотя ничего смешного не было в этой фразе Урвачева, тем не менее собрание разразилось дружным одобрительным хохотом. Смеялся и сам Урвачев, словно заразившись от гостей их настроением, увлекаемый и обволакиваемый той совершенно естественно возникшей атмосферой, чья суть заключалась опять же в том, что в присутствии высокого начальства быть дураком вовсе не зазорно, а наоборот полезно и естественно. Сам же начальник, что бы он ни сказал, какую бы ахинею ни сморозил, все равно остается начальником, а стало быть, умницей и острословом.
С шутками и прибаутками рассаживались за столом, и всякая шутка, всякое острое словцо произносились не просто так, а с расчетом и с оглядкой — а как, мол, отреагирует Сергей Иванович, достаточно ли одобрительно улыбнется? Сергей Иванович реагировал лояльно, всем улыбался, со всеми был отменно любезен. Ему и самому чудно было теперь вспомнить о своем недавнем настроении, о неуместных сомнениях и колебаниях. Жизнь продолжалась, и жизнь эта была, в сущности, замечательной и славной штукой. И то, что Сергей Иванович по минутной слабости своей принял за тупик, за некий печальный финал, на самом деле было просто завершением очередного этапа, концом не пьесы, а всего лишь только одного акта, а впереди маячили уже иные, захватывающие дух горизонты и открывались широчайшие перспективы. Все это еще не оформилось в четкие планы, не высказалось и даже не продумалось толком, но просто чувствовалось сердцем…