Умрем, как жили
Шрифт:
— Умница ты мой, заинька! И как бы я без тебя жил?!
— А ты бы и не жил — влачил жалкое существование…
С водителем шефа, в прошлом автогонщиком, мы были дома через пятнадцать минут.
Оксана сидела на стуле посреди комнаты и плакала.
Ее пышные, медно-красные волосы, были спрятаны под черный, повязанный по-деревенски платок. Лицо, покрытое синеватыми пятнами, раздражавшими ее во время беременности куда больше, чем необъятный живот, было бледным и злым, даже нос с горбинкой как бы еще более выгнулся, будто у хищной птицы. Была
— Ну, что ты, глупая, словно навечно собираешься! Это ведь недолго и не страшно. Все через это проходят.
— Ах все? — сказала она, утирая слезы. — Так вот иди и рожай сам!
— С удовольствием, пусть меня только научат! — Я опустился на колени и принялся вытирать ей слезы.
Но шутка моя успеха не имела. Мы вышли из дому, так и не примирившись. Лишь перед самым приемным покоем Оксана взяла себя в руки, как-то очнувшись от делового и грубоватого голоса большой толстой нянечки.
— Чего хнычешь? Хозяин твой здесь постоит, а ты марш переодеваться. Вещички ему вернешь, когда переоденешься. Стой, куда лезешь — там женщины. — Она остановила меня, когда я хотел пройти в комнату вслед за Оксаной.
Покраснев, я неловко прижался к колонне и стал ждать. Казалось, прошла вечность, пока из-за полуоткрытой двери не выглянуло улыбающееся лицо жены, и она позвала:
— Иди сюда. Теперь можно. Нет никого.
Она сунула мне в руки узелок с вещами и, запахивая полы больничного халата, чмокнула в щеку.
— В холодильнике колбаса — купила килограмм. Суп на два дня сварен. Картошки сам себе начистишь — она под столом в пакете.
— Я в столовой поем.
— Я тебе поем! Опять желудок болеть будет. И не работай по ночам.
— До работы ли теперь! Когда можно позвонить и узнать?..
— Вот телефон. В любое время. — Она сунула мне клочок смятой бумаги, и тут сзади на нее навалилась нянечка.
— Иди на место, — заворчала она. — Не наговорились дома, что ли?
Дверь закрылась.
Выйдя за ворота родильного дома, я вдруг почувствовал, что идти-то мне, собственно, некуда, что самое дорогое в моей жизни остается в этом пятиэтажном доме из мрачноватых серых бетонных плит и, где бы сегодня ни оказался, все мои мысли будут здесь.
АВГУСТ. 1941 ГОД
Двое суток Юрий не выходил из дому, прислушиваясь к редким выстрелам и непривычной тишине бестрамвайной улицы. Глухие ставни он открывать не хотел, чтобы сохранилось впечатление заброшенного дома, — тогда, в ночь своего прихода, он не заметил, что ближайший к улочному забору угол дома просел от взрыва, оставившего в соседнем саду глубокую, черную воронку.
Решив, будь, что будет, Юрий ближе к полудню выбрался на пустынную улицу и долго стоял, не решаясь оторваться от забора, словно только учился ходить и без опоры боялся упасть. Мертвенность окружающего усиливала эту боязнь. Он не узнавал своего района — по обе стороны улицы тянулись помятые сады, прожженные заборы, вместо некоторых знакомых
«Так вот что грохнуло той первой ночью! А я-то думал, горит ближе, где-то у соседей. А это мой завод полыхал!»
Юрий вспомнил, что, глядя сквозь щели ставень на яркие проблески близкого кровавого зарева, он даже подумал, что красиво горит. Но тут же испугался: горит — значит, что-то гибнет, а гибнуть может только то, что ему дорого, поскольку с ним рождено, с ним вместе выросло.
Наконец, Юрий свыкся с пустынностью улицы и сделал несколько шагов. Слева, на заборе, он увидел плакат, напечатанный на густо-желтой оберточной бумаге каким-то странным русским, но с готическим начертанием — никогда не виденным прежде — шрифтом. Плакат был невелик, и потому жирность заливной черной краски особенно бросалась в глаза:
«Разыскивается… — прочитал Юрий первое слово, набранное крупнее других, — комиссар Пестов. Возраст 40—45 лет. Роста выше среднего, коренастый, светлый шатен, круглолицый, нос прямой, длинный, сам сутуловатый, говорит спокойно, голос низкий, волосы набок, с пробором, бороду и усы бреет, походка размеренная. За поимку преступника — награда. За укрывательство — расстрел. Военный комендант».
Юрий с трудом воспринимал написанное. Расстановка слов, орфография и весь дух документа на стене были настолько чуждыми, что, лишь прошагав пол-улицы, Юрий понял: человек, который разыскивается военным комендантом, ему хорошо знаком. Несмотря на приблизительность словесного портрета, образ был точен, а фамилия окончательно исключала сомнения — разыскивается его тренер.
Юрий прошел еще два квартала, потом повернул на главную улицу, повернул потому, что на главной улице было многолюдно. Суетился пестро одетый народ, образуя вокруг рослых фигур в столь непривычной серо-зеленой форме предупредительные пустоты. Напрасно Юрий вглядывался в лица встречных — город как бы подменили: мелькали лица, которые никогда в той, теперь такой далекой до неправдоподобия предвоенной жизни ему не встречались. Плакат о Пестове вновь стрельнул в Токина желтым пятном с прокопченной стены развалин райисполкома.
«Разыскивается…» — успел прочитать Юрий, когда за его спиной насмешливый голос произнес:
— Интересуетесь документами новой власти? Хорошо. Даже похвально.
Юрий обернулся. Перед ним стоял Бонифаций, одетый чересчур франтовато даже для большого праздничного дня. Юрий рванулся к нему, но остановился под насмешливым взглядом. Нескрываемое презрение светилось в каждой складке морщинистого лица Бонифация, смотревшего на Токина явно враждебно.
— А тут все беспокоились: в эвакуационной суете пропала спортивная знаменитость! А ценности Советской власти подлежали вывозу!