Университетская роща
Шрифт:
О, как искренен вопль, который вырывается не из глубины души, а из глубины кармана… Как шелохнулась сибирская «купецкая нацыя»: к нам, к нам тяните дорогу!
Особенно забурлили томичи, проспав чугунку.
— Оно, конешно… Томск ништо, образовался по себе сам, так… Как сыроежка нибудь-какая. Бросовый город, — обиженно гундели они, забывая про надушенный французским о-де-колоном «Конго» носовой платок и по-дедовски заворачивая полу. — Вот аматёры анжинерные-т и повели путя к Кривощекову. Важно, ничо не скажешь! Счюдили — оставили нас без
Припоминали достоинства Томска, его исторические вехи, грамоту Бориса Годунова, повелевшего «поставити город», доказывали важность и ценность своего родного Ветропыльска-Темноводска. Однако дальше обиженного сопения дело не шло. А точнее сказать, и не начиналось. Как многие другие полезные идеи, потонуло и оно в мутной атмосфере «Славянского базара», «Свидания друзей», «театралки»-гостиницы для актеров и прочих злачных мест. Благо, есть о чем свеженьком после чугунки молвить: писателя Чехова посудить.
— Нет, оно, конешно… Писатель Чехов тово… Ловко пишет. Но зачем же нас обижать? Вы только послушайте, как он сибиряков в боксы берет! — возглашал какой-нибудь чумазый, недавно вернувшийся из Москвы, и разворачивал «Новое время». — «В Сибири женщина скучна, как сибирская природа; она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не поет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил в разговоре со мной, «жестка на ощупь». Местная интеллигенция пьет водку, пьет неизящно, грубо и глупо, не зная меры и не пьянея…».
В этом месте чтец многозначительно подымал указательный палец. «Купецкая нацыя», числившая себя заведомо в интеллигентах, пропуская мимо ушей обидные слова «о бабах», закипает в споре.
— Правду Чехов пишет: пить мы действительно не умеем. Но он врет, что мы не пьянеем!
— Как не пить? Хватишь утром стакан чаю — в животе заурчит, сердится там… Не тем, дескать, поишь. Ну, поехал по делам. Где Панфилыч? В «Славянском». Я — туда. Панфилыч выставил графинчик. Я из уважения — тоже. Он — третий, спорный. А тут Ефрем Саич подоспел. Глядь, и запутались. Счет на две страницы. Ну, а после десятой рюмки за одиннадцатую сам берешься. Тут бог жидкости Нептун помогает…
Поначалу Коржинскому забавными казались подобные сцены. Похохатывал, рассказывая в командировках петербургским приятелям, что в Томске «кипцы» водку пьют аршинами: выставят рюмки в ряд, отмерят аршином — и на спор! У гусаров переняли. Что купеческие жены свободны в своих действиях «от бития супруга туфлею до заплевывания ему в зрак», а в Доме общественного собрания местные богатеи закуривают гаванские сигары двадцатирублевыми бумажками. Как анекдоты рассказывал.
А потом все опротивело и смешным казаться перестало. Однообразие, идиотизм провинциальной обстановки, когда неглупые люди полируют кровь на ипподроме, ставя на рысаков, или режутся в винт либо в «макашку»-макао, карточную игру, становились для него с каждым днем все невыносимее. «Сибирское общество, — пишет Ядринцев, — не научилось дорожить писателями, учеными». И это горькая-горькая правда.
И вот вырвался.
Крылов слушал Коржинского, ему было искренне жаль друга. Чего только на себя не наговорил, лишь бы ударить себя побольнее! Как же все-таки страдает, приняв правильное, в общем-то, решение о своем переезде в столицу…
— А признайтесь, — тронул он руку Коржинского. — Что вы специально так живописали наши провинциальные нравы для того, чтобы сложилось представление, будто бы вы струсили жизни в окраине?
— Но…
— Никаких «но», господин профессор! — Крылов лукаво сощурил глаза. — Вы разоблачены-с! — и уже серьезно: — А причина в другом.
— В чем же?
— Да в том, что в вас теоретик бунтует. А в Сибири что? Сплошные белые пятна. На них здание теории не построишь. Эти белые пятна еще обследовать предстоит, все травы в один букет составить.
— Значит, не считаете меня предателем? Не думаете, что я Сибирь бросаю, легкой жизни себе ищу?
— Нет.
Они коротко и горячо обнялись.
— Понимаете, — растроганно заговорил Коржинский. — Моей теории эволюции высших растений необходимо обширное море фактов, доказательств, научных обобщений. Море! А это возможно только в Петербурге, в Академии.
— Понимаю.
— Нет, скажите, вы, систематик, возможно ль ныне без географических методов изучать растительный мир?
— Я сторонник вашей будущей теории, но вы, как всегда, увлекаетесь и спешите, — мягко сказал Крылов, радуясь сердечной откровенности, возникшей меж ними.
— Спешу. И правильно делаю. А вы копуша! Очевидные вещи по нескольку раз перепроверяете. Кому это нужно?
— Науке.
— Науке необходимо вдохновение. Восторг. Порыв. Полет…
— Труд, прежде всего труд.
— И он, разумеется. Что вы меня, словно гимназиста, поправляете?
Как много еще нужно было сказать друг другу…
— А что, медведь, не пойти ли нам сейчас куда-нибудь? — загорелся вдруг Коржинский.
Крылов молча достал из внутреннего кармана два пригласительных билета.
— Как? И вы молчали? — поразился Коржинский и хлопнул себя по коленям. — А я, осел, совсем запамятовал, какой сегодня день! Ах, медведь… Сегодня же «Татьяна», а мы сидим тут и бог знает о чем говорим…
Он позвонил.
— Немедля костюм! Бриться! — приказал возбужденно. — Ах, Татьяна, Татьяна… Как я мог забыть?
Крылов с удовольствием смотрел на него: Коржинский был прежним — деятельный, красивый, уверенный в себе.
Возле массивного деревянного здания, в котором помещался клуб Общественного собрания, теснились пролетки, линейки, экипажи. У подъезда, задрапированного полосатой сине-белой материей, толпились празднично одетые люди. Сквозь прозрачные шторы на цветных окнах пробивалось желтое мерцание люстр с восковыми свечами, слышалась музыка. Купеческий Темноводск в Татьянин день давал бал в пользу недостаточных студентов Императорского Томского университета.