Урок
Шрифт:
Эмма Сазонова от взволнованности и от того душевного напряжения, которого требует длительный телефонный разговор с незнакомым человеком, то и дело теряла голос и, опасаясь, что я, возможно, на расслышал самого существенного в эту минуту, повторяла почти судорожно: «Остромирово Евангелие… из Франции в Крым… Переписка князя Курбского с Иваном Грозным… Миллионная ценность… миллионная!»
В войну усилиями директора Воронцовского музея Степана Григорьевича Щеколдина в захваченном фашистами Крыму удалось сохранить это сокровище. Оно не утратило ни одного редкого издания, но затем и библиотеку, и самого Щеколдина ожидали тяжкие испытания. «Рассказывать об этом долго, — говорила Эмма Сазонова, — почитайте стихи Риммы Казаковой о Щеколдине — „Елки зеленые“, страница 51, издательство „Молодая гвардия“, 1968 год. Да! Сопоставьте их с журнальной публикацией в „Москве“ до выхода „Елок зеленых“. Я имею в виду журнал „Москва“. Вы меня
История, поведанная мне по телефону Эммой Сазоновой, особого доверия у меня не вызвала, может быть, из-за эмоциональной перенасыщенности ее речи: людям увлекающимся мы верим менее охотно, чем рассудительным, — думаем обыкновенно, что воображение и чувства заслонили от них реальность. И если бы надо было, для того чтобы удостовериться в истинности ее рассказа, ехать или лететь, или даже писать письма, то не исключено, что, занятый по горло делами более бесспорными, я и не стал бы этого делать. Но Большой Черкасский переулок в самой Москве, рядом, книги, названные мне по телефону и будто бы повествующие о Щеколдине, тоже почти под рукой…
Начал я с того, что легче, — с книг. Пошел в библиотеку, достал «Елки зеленые» Риммы Казаковой, раскрыл на нужной странице. «Баллада о хранителе музея». Чуть ниже названия — посвящение «С. Г. Щеколдину». Стал читать.
«…Ефрейтор, млея от жары, тугие скатывал ковры и лапы клал здоровые на серебро столовое. Входили юные хлюсты. Заглядывались на холсты: не потому, что здорово, а потому, что дорого… А он… Он это все хранил. Он здесь жену похоронил. И — если совесть спросит — не мог музея бросить. И он, побрившись в ранний час, обдумал все, не горячась, и — к Главному явился. И Главный удивился. Ах, как он Главному хвалил: „Арийская культура!.. — А про картины говорил: — В музее? А, халтура! Все эти чашки-бляшки — пшик… Я вам достану — просто шик! Музей же — для дохода — откроем для народа…“ И клюнул Главный! И пошло!.. А по ночам терзало, жгло, что для своих — он низкий швейцаришка фашистский. Как он крутился! День за днем, что там ни думали о нем, спасая ложку каждую и каждую бумажинку. И на врагов с музейных стен с усмешкой стариковской глядел старинный гобелен и сам Боровиковский!.. Когда был город нами взят, в музей направили наряд. Хранитель все по списку сдавал им под расписку. От чашек-ложек и гардин до исторических картин… Ах, каждый шар бильярдный! Весь тот дворец мильярдный. Ему б за тот дворец — венец, рассказу — сказочный конец, но сказок в жизни мало… Конец — у трибунала. Не помню уж, на сколько лет в тот год военный, жесткий ему отгородили свет чугунною решеткой. Ошиблись. Что же тут теперь? Хоть плачь! Ошибка вышла. О людях думать бы теплей, доверчивее, выше…»
Затем, как и советовала мне Эмма Сазонова, я нашел журнал с более ранней публикацией этих стихов, там было четверостишие, которое отсутствовало в книге: «Он умер где-то вдалеке, больной, оболганный, в тоске. Но сколько там ни горести, а ни пятна на совести». Судя по печальным этим строкам, Римма Казакова полагала, что Щеколдина нет в живых, когда писала балладу. Так оно и было — узнал я уже потом — после выхода журнала с «Балладой о хранителе музея» Щеколдин (он находился тогда в Москве, искал исчезнувшую воронцовскую библиотеку) поехал к поэтессе, сообщить, что он не умер, «больной, оболганный, в тоске».
После «Елок зеленых» я раскрыл книги писателей, воевавших в Крыму, — Леонида Соболева и Ильи Вергасова. В них тоже говорилось о Щеколдине — о том, как он спасал в годы войны «мильярдный» дворец. Илья Вергасов был тогда начальником штаба партизанского объединения, а затем командиром партизанского района в Крыму. Это и сообщает особую документальную и нравственную ценность его свидетельствам. Он твердо удостоверяет, что после того, как в Алупку вошли наши войска, «командующий фронтом маршал Толбухин публично поблагодарил Щеколдина и его сотрудников за спасение уникального сооружения, ценных полотен выдающихся
Теперь, после ознакомления с литературой, рекомендованной мне по телефону Эммой Сазоновой, мне оставалось пойти в Большой Черкасский переулок и найти тот самый разборно-обменный фонд, где будто бы лежит, пылится бесценная библиотека Воронцовского музея.
Когда-то, до революции, во дворах этих были торговые склады, потом их заняли различные конторы. Дома стали похожи на обшарпанные чемоданы с обилием разномастных наклеек, на чемоданы, которые больше никто не возьмет в дорогу. Сегодня удивляет некоторый контраст между сохранившимся с тех пор обилием деловых вывесок и пустотой дворов, оживление вносят машины, подъезжающие к похоронному бюро. Разборно-обменный фонд и оказался как раз напротив этого учреждения.
Мне отворила пожилая сухощавая женщина с милым, интеллигентным, чуточку настороженным лицом. Узнав, что я зашел по поводу воронцовской библиотеки, она быстро назвала себя:
— Ветроградская Елена Всеволодовна. Щеколдин говорил тогда со мной, я письмо получила от него недавно из Ставрополя.
— Что вы думаете о Щеколдине?
— Замечательный человек, — ответила она твердо, и я понял, что женщина эта не станет лукавить, а честно и безбоязненно покажет мне редкостное сокровище, если оно действительно находится тут, в бывшем мануфактурном складе, сумрачном и тесном.
И она показала.
Мы остановились перед маршем лестницы, поднимающимся от пола к потолку. Когда-то, в купеческие времена, лестница эта, должно быть, вела на заветные антресоли, теперь же, обрезанная потолком, она была лестницей в никуда, и вот ее-то ступени и были уставлены доверху штабелями книг.
Они лежали, как живописные, различной величины камни, уложенные искуснейшим мастером, — ни тончайшего зазора, переплет к переплету. Были тут и фолианты, торжественные и большие, как старые мраморные плиты, и изящные, с ладонь, томики, и книги, похожие на поросшие мхом тысячелетние глыбы. И казалось, это каменеют в забвении века… Было очевидно, что отсюда не вытащили за десятилетия ни единой редкости, да и не вытащишь, не разрушив тяжкого монолита. Бабель назвал книги «могилами человеческого сердца», тут это определение утрачивало литературность, метафоричность, действительно, могила человеческого сердца.
— Вот… — сказала Елена Всеволодовна и повела меня в соседнее помещение. — Вот… — Я увидел такую же, от пола до потолка, живописную кладку. — И вот… — Мы пошли дальше. — Это уже русские, четыреста из них мы вернули в Алупку, не больше…
Потом она показала мне письмо из Ставрополя, от Щеколдина:
«Я был у Вас и разговаривал с Вами по поводу возвращения библиотеки Воронцова в алупкинский дворец-музей. В эти дни я искал библиотеку по всей Москве и наконец нашел ее, встретив Вас, для меня это было большой радостью. Сообщите мне, пожалуйста, и как только можно поскорее:
1. Все ли книги находятся в Вашем отделе разбора? Их было 25–30 тысяч томов. Библиотечный зал дворца-музея, по моему настоянию, распоряжением Министерства культуры СССР ремонтируется. Ремонт заканчивается. На полках зала помещалось 25 тысяч томов, остальные были в библиотечной башне дворца-музея.
2. Есть ли возможность возврата хотя бы этих 25 тысяч томов?
3. И как скоро?
4. Что для этого требуется?
Уважаемая Елена Всеволодовна, ответьте мне! Я буду Вам чрезвычайно благодарен!»
Это деловое, с параграфами, суховато-лаконичное письмо дышит, показалось мне, подлинной страстью. Я посмотрел на Ветроградскую:
— И вы не вернули?
— Они… — женщина задохнулась, — они, в Алупке, хотят не книги… им нужны муляжи… для вида… а нет у нас м-м-муляжей. — Чувствовалось, что она страдает. — Их делают в мастерских. А у нас — это…
И тут меня кольнуло, что, быть может, это стало ненужным именно в силу совершеннейшей бесценности, фантастической редкостности, стало ненужным потому, что оно, по существу, почти нереально, как нереальна жар-птица. Вот если бы она чудом, ослепив меня, залетела вечером в комнату, я постарался бы выдворить ее побыстрее: мне покойнее и уютнее читать, отдыхая от дневных трудов, детектив в локальном освещении торшера. Может быть, это, косно тяжелея в бесценности, вышло из моды, как вышли из моды вещи из чистого золота?..