Успехи Мыслящих
Шрифт:
– Неужели это возможно?
– рассмеялась вдова.
– Уверяю вас, я не басню рассказываю, брехни никакой.
– Девушка насупилась.
– Точно говорю, бывало. Теплая влага струилась по нежному пушку тогда еще не нынешних моих стройных ног, капли гулко ударялись в пол, разрывая жуткую тишину, воцарившуюся в комнате, а отец и краем уха не вел. Я была как цыпленок, которому не дали пожить, смяли в желток, чтобы сунуть в прожорливую пасть. А он и не подозревал, что наносит мне вредную травму, больно ударяя по голове с ее содержимым и внося сумятицу в мою становящуюся душу.
– Тем самым он желал отбить у вас охоту к чтению?
Тимофей Константинович прикладывал палец к губам, показывая вдове, что ей лучше помалкивать, но она распотешилась, слишком живо вообразив рассказанную Изабеллочкой сценку, и ее разбирала словоохотливость, торопила ставить вопросы.
– Нет, тут что-то другое... Он как раз всегда утверждал, что ничего так не желает, как приохотить меня к чтению, что он видит меня вечной читательницей, до бесконечности испытывающей на себе всякие чародейства, которых, по его словам, так много в книгах. Но когда он сам, отрешаясь от действительности, от мирской суеты и домашних забот, склонялся над так называемым фолиантом и с головой погружался в текст или в тончайшее изучение иллюстраций, я почти никогда - не припомню такого случая - не сомневалась, что мой родитель уже абсолютно не мой. Как сейчас вижу те роковые минуты, как он становится гнусным жупелом или привидением и что им впору пугать детей. Он, полагала я, в мгновение ока прервал связь со мной, покончил с отцовскими нежностями и прошел ужасный путь. По каким-то своим, от меня нимало не зависящим, соображениям он только что уверовал в силу злого начала, нахмурился и приобрел взгляд злобного гада,
– Картина захватывающая, однако это, - вставила Людочка с тоненькой, округло выгибающей губы улыбкой, - напрямую относится разве что к психологическому портрету вашего отца, ну, еще к тому, каким он представал перед вашим мысленным взором. А что тут имеет отношение к чтению как таковому, к феномену чтения, к достижениям и провалам читающего человечества?
– Чтение чтением, - заметил Тимофей Константинович строго, решив, что без него женщины с беседой не управятся, - а хорошо бы, как говорится, вместе с грязной водой не выплеснуть из ванны и ребенка, хорошо бы, говорю я, определить характер питательной среды, в которой мы теперь очутились. Чьи комплексы мы разбираем, девушки или ее отца?
– Да хоть бы и комплексы... даже комплексы девочек-подростков прелестны и все равно что благодать, а у старых людей если не все, то очень многое - сущая гадость!
– воскликнула Изабеллочка не без заносчивости.
– Но как мог тот взрослый человек пугать юное создание только тем, что брал в руки книгу и усаживался в кресло?
– недоумевала вдова.
Тимофей Константинович пояснил:
– Я-то его давно раскусил. Это в последнее время он перестал здесь бывать, а раньше частенько крутился там... Чтоб вам было понятно, - старик выразительно взглянул на вдову, - там - это у соседей на даче, откуда и пришла эта милая девушка, а пришла она не зря, невестится тут... Да, так вот, он, делая визиты и устраивая приемы, все похвалялся своим якобы небывалым умом, кичился перед нами, словно мы недотепы и ничего у нас нет, кроме непроходимых зарослей обывательщины. Мне известна его биография. Я отчетливо видел, что это человек мыслей диких, выхваченных из сомнительных источников, неоформленных, лишенных смысла или хотя бы подобия его. А когда у человека такое мышление, - тут голос рассказчика задребезжал от волнения, - если это можно назвать мышлением!
– вскрикнул он, - человек не сгорает в полезном деле, наслаждаясь затем достигнутыми результатами, а бессмысленно и беспощадно пожирает сам себя, не получая при этом ни малейшего удовольствия. При вероятном внешнем лоске и, что бывает, блестящем поведении, вызванном, на мой взгляд, одной исключительно мимикрией и больше ничем, он внутренне груб, черств, неотесан, гнусно чавкает где-то внутри пищи, которую собой и представляет. Я не затрагиваю нравственную сторону, это выходит за пределы нашего обсуждения на данном его этапе, но предварительно все-таки следует заметить, что перед нами человек, если брать по большому счету, в высшей степени безнравственный. Вчера он зачитывался Декартом, применяясь к доводам о действенности мысли, сегодня он поклонник Фенимора Купера, а завтра - живой труп, ходячий мертвец, ничем существенным не интересующийся, озабоченный лишь собой и своим крошечным мирком. Если взять конкретно человека, с личности которого наш разговор свернул к безусловно важной теме убожества людей, без всяких на то оснований называющих себя культурными, то я прежде всего просто обязан заявить, что даже не знаю, жив ли он еще, и это свидетельствует лишь о том, насколько мне чуждо его состояние и как далеко ушел я от него в своем развитии.
Старик наслаждался, сознавая, что наконец-то попал в родную стихию. Прежде разговор влачился словно бы по целине, а еще лучше сказать - увязал в каком-то бесконечном болоте, теперь же под ногами твердая почва, и не важно, что произошло это случайно, как не имеет особого значения и тот факт, что ему в действительности нет никакого дела до отца Изабеллочки. Обсуждение острых вопросов и жгучих тем, когда оно от низших форм достоверно восходит к высшим и становится великолепным результатом умственных усилий, истинной победой разума, не может и не должно считаться с Изабеллочками и ничтожными виновниками ее дней. Я нахожу полезным, - говорил старик важно и убедительно, - дать развернутую биографию человека, внезапно сосредоточившего на себе наше внимание, ибо он, хоть и отдает нездоровьем, выглядит заскорузлым и скукожился как-то, а в каком-то смысле и порскает, - своего рода явление, характерное для нашей эпохи. Этот человек, как видится, проскочил без остановки период, когда разумные люди учатся у разных толковников, богословов, аналитиков, гигантов слова, титанов критики. Он одним махом превратился в подделывающегося под саму импозантность, напускающего на себя грозный вид и немножко сумасшедшего негодяя, который, наводя порядок в своем доме, в его воображении распростершемся до пределов уже вообще мироздания, собирает всех этих толкователей и критиков как пыль в тряпочку, чтобы в следующее мгновение бросить их в мусорное ведро и предстать лицом к лицу с Господом. Подобный кого угодно напугает, не только ребенка.
– Он отрицал полезность попов, и в этом я, несмотря на возраст, была совершенно с ним солидарна, - сказала Изабеллочка.
– С тех пор мой атеизм только вырос.
Старик упрямо, не вникая в посторонние замечания, вел свой рассказ:
– Он был не глуп и понимал, что для Бога его импульсивный вызов, как и сознательный нигилизм в отношении попов - пустой звук, и он поступит весьма благоразумно, удовольствовавшись обществом такого горячего своего противника и гонителя, как я. Поэтому он то и дело пролезал сюда, в этот дом, норовя вызвать меня на диспут. Это не устрашало. С чего мне его бояться? Я знал, что не глупее его, что он чаще запутывается, чем выпутывается, когда лезет к людям со всякими силлогизмами, что его словесные конструкции хрупки и в его речах на редкость много несуразного, хаотического и в конечном счете бредового. Но я все меньше и меньше понимал его толкования действительности и разных высоких материй. И вот это было по-настоящему страшно. А попробуйте, однако, понять, когда человек высказывается, например, следующим образом...
– Кстати о высказываниях, - перебила девушка.
– Игорек-то каков! Между земным и небесным пропасть, но именно в земном коренится надежда на небесное, помноженная на зачатки веры. Вот его мысль! Вот что он постоянно твердит! Это не опасно? Меня его некоторые высказывания сильно смущают.
– Когда я, - сказал Тимофей Константинович, - окончательно убедился, что не понимаю соседа, твоего, Изабеллочка, папашу, и вследствие этого он мне отчасти неприятен, тогда, я бы сказал, ночь таинственно шевельнулась за окном - словно кто-то осторожными пальцами опробовал упругость или непроницаемость стекол, а они в ответ мелко задрожали. В сущности, ясны и предельно просты, примитивны, по большому счету - так и убоги мысли этого человека, но до чего же мучает подозрение, что выражает он их с излишней, отвратительной, преступной по отношению к воспринимающим замысловатостью. Или нельзя иначе? Ему - мудрить, а мне - страдать? Таков наш удел? И вера, религии всевозможных народов, обычаи, атеизм, патриотизм, идеология, нигилизм - все рухнет, если попытаться пойти другим путем? А вслед за этой надстройкой, всегда казавшейся мощной и надежной, рухнет и финансовая система, производство хлеба, ракет и зрелищ, фундамент общественного мнения, институт моды, центры по омоложению и оздоровлению, прекратится борьба за здоровые зубы, перестанут на все лады измываться над перхотью, людское дыхание ужаснет невыносимой зловонностью и мы примемся всюду нагло почесывать себя в неприличных местах? Тогда, на переломе, когда я колебался, отшвырнуть ли мне прочь негодяя, или все-таки поговорить с ним как мужчина с мужчиной, мне то и дело воображалось, как я, уже старик, высокий и моложавый, давно избывший ту вражду, внезапно вспоминаю своего недруга, и он предстает предо мной как живой, и я смотрю на него невероятно печальными глазами, и мое лицо отливает отталкивающей белизной, оно исполосовано резцом дряхления, однако все еще благородно и, конечно же, не менее прекрасно, чем в былые годы. Удивительно и страшно, когда люди, переживая ужасную драму старения, а то и прямо отправляясь на тот свет, когда им остается лишь потерять сколько-нибудь серьезные надежды и виды на будущее, тем не менее оказываются в состоянии обнаружить что-то глубокое, живописное и выразительное в высказываниях такого несносного болтуна, каков ваш, Изабеллочка, отец. Нет, спор между мной и ним не вечен, а к тому же и не припоминаю, жив ли он еще вообще. Кроме того, я замечательно немногословен в сравнении с этим прохвостом.
***
– Я после девичьих шатаний, иллюзий и всякой тургеневщины на много лет вообще отошла от литературы, - вдова-секретарша приняла горестный вид, - питалась исключительно духом материальных забот, приземленных настроений. Книжек в руки практически не брала. А чтоб отскочить от всего пошлого и засесть за роман, нет, мне и в голову это не приходило. Но потом случай привел к литераторам, пообтерлась в их среде. Стала мнить что-то... И все, знаете, будто крот ворочалась и копошилась в культурном наследстве. А когда уже в нынешнее непростое время жизненный жребий для меня вдруг по сумасшедшему сузился и сам собой отупел, упершись в выбор между безысходным старением в неком плотском тупике и уходом в беспочвенные мечтания, я заколебалась, замешкалась, можно сказать - заскучала, а в результате позволила себе отдых и развлечение. Поэтому, - глянула вдова приободрено, - я здесь, с вами. Но отдых я хочу использовать с пользой для себя и для вас, да и для всех, кому не безразличны трогательные судьбы мира в их не всегда правильном и заслуживающем одобрения развитии. Известно же думающим людям, что искусства зародились не как хлеб или что-нибудь в плане комбикорма, не как муссирующее питание и выживание средство, а в порядке игры, забавы пещерного человека. Но по ходу развития, как только можно стало сказать о людях, что они не юноша, но муж, игра приобрела серьезный и затяжной характер. Дошло и до немалых проблем, страстей, тягот, взлетов и падений, а также мук творчества. А пророчествующие, хотя бы немножко, чуть-чуть, они знают, с какой осмотрительностью следует приступать ко всякому связанному с искусствами дельцу. Тут и загадка таланта, который, увы, не всегда в наличии, и конъюнктура, и требования масс, и хитросплетения, уходящие корнями в интуицию и стесняющую ее внутреннюю цензуру... Но все это можно прочитать в книжках, а до чего же, надо сказать, глубоко сейчас, дохнув здесь с вами свежего воздуху, я сознаю превосходство духовной творческой свободы над царством необходимости!
– Словно налетел откуда ни возьмись веселый ветер, взметнул вверх холеный пальчик с кроваво-красным ноготком, утвердил его памятником наступившему воодушевлению.
– Послушав вас, - неуемно рассказывала женщина, - а отчасти и поспорив, посоревновавшись в остроумии, увидев: ба, вот маленький, но емкий сонм красивых, за счет ума и неуклонного, необратимого генезиса, людей, эксклюзивный класс господ, приближающийся к небожительству... А некоторым образом и сравнив вашу красоту с тем, чему отдавали предпочтение в прошлые века, когда в этике и эстетике владычествовали представления древних греков с их Венерами, Минервами и гоплитами, я сделалась... и сделала... я, коротко сказать, определенно окрепла. Я и определилась куда точнее прежнего, я посвежела и в каком-то смысле заново обрела себя. Яснее стали мне цели, потребности, чаяния, которые до сих пор лишь шумели, бродили в голове и туманили ее, я бы сказала, бесшабашно туманили, куражились над ней. Я, конечно, подготовилась, прежде чем стартовать и очутиться у вас. Пристальное внимание уделила идеалистам, мечтателям, провидцам, персонажам с эвристической складкой, донкихотствующим элементам, в общем, многому из того, что так драгоценно в истории человечества. И вас, Тимофей Константинович, при всем том, что несладко мне пришлось в условиях навалившейся заодно с познанием и онтологическими потугами энтропии, я выбрала сразу, как бы в озарении, интуитивно и совсем не случайно. Вы большой, что называется величина, вы тот, кто мне нужен для дальнейшего. Приблизительно угадывая, что в этом доме меня ждет встреча с людьми необычайно образованными, обогащенными громадным опытом существования и не лишними нигде, где водится явное и тайное знание, я предварительно перечитала кое-как уцелевших в памяти, и на редкость при этом немногочисленных, промежуточных авторов, ознакомилась и с многолюдным кланом новых писак. Я вся еще пока, положим, не сунулась, но голову между явным и тайным, как пить дать, протиснула. И согласитесь, дело у нас не так уж плохо пошло. Кое-что вырисовывается... Контуры... В общем, я пришла сюда как в романе, но на самом деле у меня такие грезы и претензии, даже амбиции, что это в сущности работа над романом. И это не авантюризм, не волюнтаризм. Я понимаю, Тимофей Константинович, явное и тайное - далеко не то же, что свет и тьма, или свет и тени, или химия и алхимия. Это особая категория. Куда мне до нее! Это когда все на свету - будьте любезны!
– но также и в тени все и вся. Еще когда я буду посвящена! Еще не один пуд соли съесть...
Еще раз, еще раз, еще много, много...
– заголосила Изабеллочка, но ее, кажется, не услышали.
Стоило бы потолковать о коренном отличии языка поэтов от говора и фактически жаргона, принятого в будни. Но - молчок!
– не буду об этом. Да, но почему же я именно о промежуточных говорю? Ну, причин несколько, и разные они. Возьмем, к примеру, самобытность, за обломки которой упомянутые отчаянно цепляются, что в наше время, когда всюду безвольные, бесхребетные или напрочь развращенные, очень много значит. Вот уж и утонут они в течение минуты-другой, обречены, и вся-то их судьба - промелькнуть, на миг вознестись на гребень волны, вознестись да шлепнуться тут же в пропасть между водяными валами бури и шторма и где-то исчезнуть. И сколько их уже было! А мы, между прочим, не естествоиспытатели какие-нибудь, не дарвинисты, нам претит Мальтус, и мы прямо спрашиваем: где они теперь? Мы интересуемся: где писатели с древних берегов Нила? Где литераторы племени майя? Нам говорят, что с берегов Нила энергичные выходцы, усиленные зарядом теперь уже неясных верований, переехали на территории будущей Мексики. Возможно... Но тех-то, может быть, сбросили, как балласт, в пучину. Непроглядность! И нужна нечеловеческая зоркость... Можно, кстати, связать интересующих вас конквистадоров с нерешенным вопросом о переселении душ и получить любопытные результаты, если предположить, что они, как иберийцы, испытали на себе, с ростом мореходства, внезапное возрождение и новую жизнь древних финикийцев. Но если вы присмотритесь и где-нибудь в промежутке, в паузе, в расселине, в промежности какой, в земляной дыре, наконец, заметите одного из тех, искомых, еще живого и шуршащего, шурующего по мере возможности, вам, как внимательному и чувствительному критику, будет дано настоящее прочтение, мол, он наилучшим образом не обезличен... Более того, вдруг - бац!
– почти нетронутые остатки яркой самобытности, и вы их аккуратно считываете! Например, можно в порядке разматывания фабулы заняться любовью махнувшего за моря-океаны баска с индейской принцессой, которую Колумб по ошибке принял за китаянку или индианку, или даже за мужчину в перьях, дико размалеванного и грозно размахивающего каменным топором. Последнее допущение придаст повествованию элемент пикантности и особого колорита, ибо стоит только вообразить изумление, с каким прославленный адмирал вслушивался в стоны и вопли сладострастия, доносящиеся из шелкового шатра, поставленного на плоту, плывущего в сказочное Эльдорадо... Затем гордый и свободолюбивый баск с ошеломляющей неожиданностью для себя узнает, что он и на родину-то свою попал как пришлый византиец русского происхождения. Это дает основания переносу времени и места действия в Москву... И если подойти к делу серьезно, что вообще-то всегда было у нас в обычае... Всеотзывчивость, вездесущее всепроникновение! Заваривается такая каша... Но это заготовки, это так, к примеру... И вот тут, тут-то я с полной ответственностью заявляю, что, придя к вам, я попала прямо в точку, оказалась в нужное время в нужном месте! Боже мой, Тимофей Константинович, вы это понимаете? Вы понимаете мое волнение, мой восторг?
А? Что?
– вскинулся, захлопал глазами Тимофей Константинович.
Вы различаете меня, видите меня, или вы все равно что бабуин, неспособный подзаняться моим изучением, и я для вас в сумраке такой земляной дыры, что разглядеть мою душу невозможно и вся я виднеюсь словно бы пятном сырости? Тощенькая, неестественно стройная я была в бытность женой несостоявшегося писателя, много рассуждавшего о будущем творчества и никогда не сказавшего мне нежного слова, а совладав с горечью утраты, когда он помер, чуть не уморив меня скорбью, маленько пополнела, и округлились мои локти, мои коленки. Ну что ж, я бабенка еще хоть куда, мне нравится потряхивать плечиками и вертеть хвостом, и, будучи женщиной до мозга костей, я желаю, в идеале, женского романа, но, заметьте, чрезвычайно масштабного, и с выходом на глобальные проблемы, с установкой на то, чтобы все стало видно, как на ладони, и ясно, как белый день. Относительно всегда расхлябанной и жутко противоречивой, всегда насыщенной иудами, извращенцами и жалкими простаками злободневности тоже не растеряемся... Отчего бы нам не удовольствоваться соображением, что в ней откровенно преобладают псы, из наблюдений за которыми яснее ясного, что они постоянно возвращаются на свою блевотину? Это основа их поведения, и нам судить о них легко, так что проблем со злободневностью не будет. А в целом, повторяю, если я уже это говорила, мы готовы в случае необходимости занять общественную позицию и душеполезно на ней действовать. И зачин, Тимофей Константинович, за вами. Любому мало-мальски понаторевшему в сочинительстве человеку известно, что начинать всего труднее, первая строка - изнурительная пытка, аутодафе. Но вы маститый автор множества фраз, вам и карты в руки.