Утраченные иллюзии
Шрифт:
Слушая священника, Люсьен говорил про себя: «Вот прожженный политик, он восхищен возможностью позабавиться в пути. Он потешается, переубеждая юнца, близкого к самоубийству, и бросит меня, натешившись вдоволь… Но все же он мастер парадокса и, пожалуй, не уступит в этом ни Блонде, ни Лусто». Несмотря на столь здравое рассуждение, развращающее влияние дипломата проникало в эту душу, склонную к растлению, и опустошало ее тем успешнее, что опиралось на знаменитые примеры. Поддавшись очарованию этой циничной беседы, Люсьен уже цеплялся за жизнь, и с тем большей охотою, что чувствовал мощную руку, извлекающую его из бездны самоубийства! Тут священник явно восторжествовал. Недаром свои язвительные откровения он от времени до времени сопровождал лукавой усмешкой.
— Если вы рассуждаете о нравственности в той же манере, в какой вы рассматриваете историю, — сказал Люсьен, — я желал бы знать истинную причину вашего показного человеколюбия.
— Э-э! Позвольте мне, молодой человек, об этом умолчать до времени. Пусть это будет последним словом моего поучения; иначе как бы не пришлось нам нынче же расстаться, — лукаво отвечал священник, видя, что хитрость его удалась.
— Ну, что ж! Потолкуем о нравственности? — сказал Люсьен, подумав про себя: «Пускай порисуется!»
— Нравственность, молодой человек, предопределяется законом, — сказал священник. — Ежели бы весь вопрос заключался в религии, законы были бы излишни: народы религиозные не обременяют себя законами. Выше гражданского права стоит право государственное. Желаете знать, что начертано для государственного деятеля на челе вашего девятнадцатого века? Французы вздумали в тысяча семьсот девяносто третьем году провозгласить
— Вы меня пугаете, отец мой! — вскричал Люсьен. — По-моему, это философия рыцарей с большой дороги!
— Вы правы, — сказал каноник, — но не я ее основоположник. Так рассуждали все выскочки как австрийской, так и французской крови. У вас нет ничего за душой, вы в положении Медичи, Ришелье, Наполеона на восходе их честолюбия. Эти люди, мой мальчик, оплачивали свое будущее ценою неблагодарности, предательства и самых жестоких противоречий. Надобно на все дерзать, чтобы всем обладать. Рассудим здраво! Когда вы садитесь играть в бульот, неужто вы оспариваете условия игры? Правила существуют, вы им подчиняетесь.
«Ну-ну, — подумал Люсьен, — да он игрок!»
— Как вы себя ведете за карточным столом? — сказал священник, — Неужто вы придерживаетесь прекраснейшей из добродетелей: откровенности? Нет. Вы не только не показываете своих карт, но еще стараетесь убедить участников игры, что вы проигрываете, тогда как вы уверены в выигрыше. Короче, вы притворяетесь, не так ли?.. Вы лжете, чтобы выиграть пять луидоров!.. Что сказали бы вы о таком великодушном игроке, который предупредил бы вас о том, что у него на руках брелан карре {216} ? Так вот, ежели честолюбец пожелает в ходе борьбы соблюдать предписания добродетели, попранные его противниками, он поставит себя в положение ребенка, и опытные политики скажут ему то же, что игроки говорят картежнику, который не пользуется своими козырями: «Сударь, никогда не играйте в карты…» Вами ли установлены правила в игре честолюбий? Почему я вам советовал приноравливаться к обществу? Да потому, молодой человек, что нынешнее общество мало-помалу присвоило себе столько прав над личностью, что личность принуждена бороться с обществом. Нет более законов, есть только нравы, короче сказать, притворство, пустая форма! (Люсьен движением выразил свое удивление.) Ах, мой мальчик, — сказал священник, испугавшись, что он возмутил душевную чистоту юноши, — неужто вы ожидали встретить архангела Гавриила в лице аббата, отягощенного всеми беззакониями противоречивой дипломатии двух королей (я ведь посредник между Фердинандом Седьмым и Людовиком Восемнадцатым, двумя великими… королями, которые оба обязаны короной искуснейшим… комбинациям)?.. Я верю в бога, но еще больше верю в наш орден, а наш орден верит только в светскую власть. Желая сделать светскую власть всесильной, наш орден поддерживает апостольскую римско-католическую церковь, короче, совокупность воззрений, которыми держат народ в повиновении. Мы современные рыцари-тамплиеры,
— Это отнюдь не поучение архиепископа Гранадского {220} ! — вскричал Люсьен, когда карета подъезжала к почтовой станции.
— Не знаю, как вы назовете это краткое наставление, сын мой, ибо я усыновлю вас и сделаю вас своим наследником, но таков устав честолюбия. Избранники божий немногочисленны. Выбора нет: надобно или уйти в монастырь (и там вы нередко встретите тот же свет в малом виде!), или принять устав.
— Пожалуй, лучше не быть столь ученым, — сказал Люсьен, пытаясь проникнуть в душу этого страшного священника.
— Полноте, — возразил каноник, — вы играли, не зная правил игры, а теперь, когда вам начинает везти, когда у вас такой надежный опекун, вы вдруг выходите из игры и даже не желаете отыграться! Неужто у вас нет охоты проучить этих господ, которые вас изгнали из Парижа?
Люсьен вздрогнул, точно слуха его коснулись, терзая нервы, дикие звуки какого-то неведомого инструмента из бронзы, вроде китайского гонга.
— Я всего лишь смиренный служитель церкви, — продолжал этот человек, и ужасное выражение исказило его лицо, обожженное солнцем Испании, — но ежели бы люди так меня унизили, истерзали, предали, продали, как поступили с вами эти негодяи, о которых вы мне рассказывали, я поступил бы, как мавр пустыни!.. Да, я душою и телом предался бы мщению. Меня не устрашили бы ни виселица, ни гаррота {221} , ни осиновый кол, ни ваша гильотина… Но я не отдал бы своей головы, покуда не раздавил бы моих врагов своею пятой!
Люсьен хранил молчание, у него пропала всякая охота вызывать этого священника на откровенность.
— Есть потомки Авеля и потомки Каина, — сказал в заключение каноник, — Во мне течет смешанная кровь: я Каин для врагов, Авель для друзей… И горе тому, кто пробудит Каина!.. А впрочем, вы ведь француз, а я испанец, притом каноник!..
«Вот так мавр! Что за натура?» — сказал самому себе Люсьен, вглядываясь в покровителя, посланного ему небом.
Аббат Карлос Эррера не был похож на иезуита, он вообще не был похож на духовное лицо. Плотный, коренастый, большерукий, широкогрудый, сложения геркулесова, он прятал под личиной благодушия взгляд, способный внушить ужас; лицо его, непроницаемое и обожженное солнцем, словно вылитое из бронзы, скорее отталкивало, нежели привлекало. Только длинные прекрасные волосы, напудренные, как у князя Талейрана, придавали этому удивительному дипломату облик епископа, да синяя с белой каймой лента, на которой висел золотой крест, изобличала в нем высшее духовное лицо. Черные шелковые чулки облегали ноги силача. Изысканная опрятность одежды говорила о тщательном уходе за своей особой, что весьма необычно для простого священника, да еще в Испании. Треугольная шляпа лежала на переднем сиденье кареты, украшенной испанским гербом. Несмотря на столь отталкивающие черты, впечатление от его наружности сглаживалось манерой держаться, резкой и вместе с тем вкрадчивой; явно, священник строил куры, ластясь к Люсьену почти по-кошачьи. Люсьен с тревогой ловил каждое его движение. Он чувствовал, что в эти минуты решается вопрос: жить ему или не жить. Они подъезжали ко второй станции после Рюфека. Последние слова испанского священника затронули многие струны в его сердце; и, скажем в скобках, к стыду Люсьена и священника, проницательным взглядом изучавшего прекрасное лицо поэта, то были самые дурные струны, те, что звучат под напором порочных чувств. Люсьен опять грезил Парижем, он опять брался за бразды власти, которые выскользнули из его слабых рук, он дышал местью. Причина его попытки к самоубийству — наглядное сопоставление провинциальной жизни и жизни парижской — исчезла: он опять попадет в свою среду, но отныне он будет под охраной политика, в коварстве не уступающего Кромвелю.
«Я был один, нас будет двое», — говорил он самому себе. Чем больше проступков находил он в своем прошлом, тем больше внимания к нему выказывал каноник. Сострадание этого человека возрастало по мере того, как развивалась скорбная повесть Люсьена, и ничто его не удивляло. Однако ж Люсьен спрашивал себя: каковы же побуждения у этого исполнителя королевских козней? Сперва он удовлетворился обычным объяснением: испанцы великодушны! Испанцы так же великодушны, как итальянцы мстительны и ревнивы, как французы легкомысленны, как немцы простодушны, как евреи низменны, как англичане благородны. Исходите из противоположных утверждений, и вы приблизитесь к истине. Евреи завладели золотом, они пишут «Роберта-дьявола» {222} , играют «Федру», поют «Вильгельма Телля», заказывают картины, воздвигают дворцы, пишут «Reisebilder» [58] {223} и дивные стихи, они могущественны, как никогда, религия их признана, наконец, и у них в долгу сам папа! В Германии по малейшему поводу спрашивают иностранца: «А где ваш контракт?» — настолько там развито крючкотворство. Во Франции вот уже полвека, как рукоплещут при лицезрении отечественной глупости на подмостках, по-прежнему носят немыслимые шляпы, а смена правительства сводится к тому, что все остается по-старому!.. Англия обнаруживает перед лицом всего мира вероломство, по низости равное только ее алчности. Испанцы, обладавшие золотом обеих Индий, теперь лишились всего. Нет страны в мире, где так редко прибегали бы к яду как к орудию мести и где нравы были бы так легки и люди так любезны, как в Италии. Испанцы долгое время жили за счет доброй славы мавров.
58
«Путевые картины» (нем.).
Когда испанец опять садился в экипаж, он шепнул вознице:
— Гоните, как на почтовых! В награду три франка.
Люсьен колебался, священник сказал: «Пожалуйте же!» — и Люсьен сел в экипаж, решив сразить своего спутника доводом ad hominem [59] .
— Отец мой, — сказал он, — человек, только что развивавший с величайшим хладнокровием такие теории, которые большинство мещан сочло бы глубоко безнравственными…
59
Личного характера (лат.).