Утренний Конь
Шрифт:
— И откуда только такие паразиты берутся? Жлоб он с деревянной мордой, — сказала она и разревелась.
Я поднялся, взял ее за руку, и мы все тронулись в обратный путь, домой.
По Лиманной улице мы выбрались на Николаевское шоссе. Там, напротив бывшего трактира «Синоп», лежала опрокинутая набок тачанка, а возле нее, на обочине мостовой, сидел под охраной милиционера наш знакомый в тельняшке. Нам показалось, что все это сон… Но толпа, собравшаяся у трактира, в свете тусклых уличных фонарей, глухо шумела.
— Видать, ушлый, не первый день…
— Под матроса красился!
— На прошлой неделе он женщину колесами…
Сидевший на обочине мостовой вызывающе глядел на людей. Он был спокоен: по-видимому, кого-то ждал, но когда к нему подошли два матроса, вооруженные маузерами, он сник и весь сжался.
— Братки, братки, я же ваш, пролетар, братки, имейте же сожаление, — нищенски заскулил он, почему-то отчаянно мотая головой.
— Чья соль, разбирайся! — не слушая его, закричал один из матросов.
К тачанке подошли женщина с годовалой девчонкой, старик в люстриновом пиджаке и худая очкастая девушка. Мы тоже подошли к опрокинутой тачанке и взяли свою соль.
Затаив дыхание мы ждали, что произойдет дальше.
— Именем Революции! — сурово прозвучал голос над толпой.
Прогремел выстрел.
— Аминь! — сказала женщина с годовалой девчонкой на руках и торопливо перекрестилась.
В этот вечер мы так и не вернулись домой. Наша тройка заночевала на Пересыпи, на берегу моря в рыболовецкой артели.
Рыбаки угостили нас пшенной кашей и бросили к нашим ногам постель: старый овчинный полушубок. Федька с Фенькой мгновенно уснули. А мне не спалось. Меня тревожил свет далекого маяка. Будило море. В шуме ночных волн вскипало волнующее и таинственное звучание. Может быть, это было началом песни о Федькином серебряном подстаканнике, о берегах Куяльницкого лимана с маузерами на Николаевском шоссе?..
…За солью больше мы не ходили.
Пронеслись годы. Я побывал на всех морях и океанах, работал на севере и на юге, но соль тех суровых мальчишеских лет до сих пор живет в моем сердце.
Олененок
Это было давно, в Одессе… Мы сидим в подвале бывшего винного завода и глядим сквозь решетки люка на снежные облака. Подвал хороший, сухой, без крыс и даже теплый. Но мы не раздеваемся. Мы все в дикой рвани с чужого плеча, и это делает нас, четырех пацанов, похожими на злых, зябких карликов.
— Тю-тю-тю… — без конца тянет Пашка Царь. Глаза у него огромные, синие, отчаянные. Царь — его настоящая фамилия.
Мотька сидит верхом на остывшем казанке и выбивает ногами дробь. Один ботинок у него
Он удивительно красив, этот Мотька, тихий, ласковый, рыжеволосый.
Третий — наш атаман Жорка, гордый и хитрый. Он молчит. Его лицо, напоминающее персидскую дыню, неподвижно. Сегодня Жорка не в духе — мы, пацаны, сидим голодные, а он, атаман, ничего не может придумать.
И наконец, четвертый — лохматый белокурый заика. Это я, самый маленький.
Я сижу рядом с Жоркой и, как китайский болванчик, качаю головой и думаю, думаю. Нет, не думаю. Это только так кажется. Мне грезится детдом на Четвертой станции Фонтана, откуда мы бежали прошлой весной. Сегодня там встреча Нового года… Все пацаны ходят веселые…
Облака сгущаются и становятся темными косматыми тучами. Вот-вот зашумит метель. В нашем подвале темнеет. Мы молчим.
Хочется есть. Никто из нас не ел со вчерашнего дня.
— Четвертая станция!.. — вдруг глухо, как стон, вырывается из моей груди.
Пашка Царь перестает тютюкать, на лице Жорки собираются морщины, а Мотька Папины-Мамины Ботинки еще громче принимается стучать каблуками.
На меня смотрят с гадливой жалостью.
— Сейчас получишь, Иуда! — наконец говорит Жорка и сжимает кулаки.
Но меня не трогают. Заик бездомная братва почему-то всегда жалеет.
А снег уже повалил, крупный, как цвет акации. Мы разжигаем казанок кусками торфа и жадно льнем к огню.
— Наварить бы мясного борща… Целое ведро… — мечтательно вздыхает Пашка Царь. — И еще бы достать бубона… Ведь Новый год…
«Бубон» — это хлеб. Чувство голода становится невыносимым.
— Да, Новый год… Елка… — Жорка с сокрушенным видом чешет затылок и, поднявшись, отдает команду: — Пошли!
Мы оставляем подвал и заходим в один дом, второй, третий.
— Дорогие родимые мамочки, подайте нам кусок хлеба… Хоть одну крошечку! — взываем мы с душераздирающей тоской.
Ответа нет. Лишь один дом на Манежной улице дарит нам миску перловой каши. Капля в море. Есть хочется еще сильнее.
Снег валит, кружится, и мы, запорошенные им с головы до ног, бредем, как белые призраки. Холодный, голодный город наступающего двадцать второго года молчалив, темен, безлюден.
— Дорогие родимые мамочки!..
«…амочки»! — насмешливо и визгливо передразнивает нас метель.
Остается лишь одно — рынок. Выхватить там у какой-нибудь торговки горшок с варениками и бежать, бежать, на бегу запихивая в рот горячее тесто… Но на рынке полно милиции.
— Стой! — вдруг раздается позади нас голос.
Мы вздрагиваем. Но это не милиция. Нам привалило счастье. Оно перед нами в образе человека в красноармейской шинели.
— Эй вы, мышата! — говорит он смеясь. — Ну-ка, держите!