Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи
Шрифт:
Стоп-стоп! Отмотайте пленку назад! Откуда ты взял это слово – то самое, выше которого нет ничего на земле? Которое Самому Богу равно, ибо сказано: Бог есть любовь.
Любовь? Какое странное, удивительное, неожиданное, неувядаемо новое, ничуть, ничем не запачканное слово. Даже если вспомнить эту пошлость: «занимались любовью». Ничто к нему не липнет. И коль Бог поругаем не бывает, значит, и любовь поругаема не бывает, коли Бог и есть любовь. И что есть жизнь без любви? Это и не жизнь вовсе, а отбывание бытовой повинности.
И разве можно назвать похотью, низвести лишь до звериного, не поднимающегося выше пояса, эту космическую нежность, которой нет ни описания,
Непостижимо, но ещё несколько часов назад Плотов и думать-то не думал об Алине! Да что там, всего лишь три часа тому он был готов уйти, распрощавшись ещё на десятилетие. Когда и как перевели его в новое качество? Что изменилось в мире за это краткое время, если Плотов уже не сможет без неё!
Господи, вразуми, ибо у меня нет дара – правильно читать Твои письмена и понимать Твои знаки!
«Мы с тобой, говорю, мы с тобой – вот уже и анапест кружит – мы не связаны общей судьбой – между нами лишь рифма дрожит; наша связь не союз, а предлог – даже если скажу: “ты и я” – мы лишь повод для нескольких строк – и условие их бытия». А-а!
– Я уже дома. – Алина указала на многоэтажку, видневшуюся на противоположной стороне улицы, и остановилась у затемненного такси, в котором, откинув сиденье, кемарил рулевой.
– Люблю шофёров! Сам не знаю, за что! – воскликнул Плотов, нервно рванув дверцу такси…
Требуемую Плотову на проезд сумму собрали вдвоём. Ссыпали деньги водителю на сиденье, а потом – на последнюю вечность – сомкнулись, замерли у открытой дверцы…
– Прости, – шепнул Плотов.
– За что?
Но Плотов, тк н у вшись носом-щекой ей в у хо, вдохн ул её – и уже отпал, оторвался, махнул рукой, нырнул в такси; «всё!» – бухнул оживившемуся водителю; закрыл глаза и видел то, чего из-за полного мрака увидеть не смог бы, даже если бы обернулся: отдаляющуюся светлую фигуру маленькой женщины на краю тротуара, смотрящей вслед слишком скорому автомобилю.
Сенечка, родненький.
«…Я раздуваю пушинку огня, пламя бушует, и варятся щи. Если за печкой не сыщешь меня, то уж нигде не ищи…» [3] .
Уверение Фомы
…Впрочем, преп. Силуан Афонский… исходил из того, что опытное знание, которого удостоился Фома, есть высший дар, «но блаженны также и те, кто веруют, но не видят воочию».
3
В рассказе приведены цитаты из сочинений св. ап. Павла, поэтов Елены Буе-вич, Владимира Васильева, Андрея Вознесенского, Ирины Гатовской, Александра Кушнера, Новеллы Матвеевой, Станислава Минакова, Александра Пушкина, Ольги Сульчинской, Дмитрия Сухарева, Арсения Тарковского.
Плащ на Фоме был не просто синий, а синий-синий, пресинющий – такой, что Лисунову и вся икона увиделась синей. «Богородичный» цвет, описавший платье и дух усомнившегося апостола (как следует из гностических древнееврейских источников, «Т`эома», то есть «Близнеца» Иисуса), не оставлял остальным цветам никаких шансов. Лисунов не мог отвесть от иконы глаз. Два перста, вставленных во Христову рану, казалось, проходили не только сквозь полотно иконы, но и чрез самую плоть Спасителя, а с ней – и всего мирозданья, «утекая» в невероятные дали.
Лисунов оказался на какое-то время прикован к этому залу, точнее, стене Русского музея, выключившись из предшествовавшего удивления, связанного со здешней сиюминутной мыслью, что Рерих, несмотря на духовное причастие в Гималаях, пожалуй, не превзошёл своего учителя – грека Куинджи. Размышление о тандеме Куинджи-Рерих тоже становилось в ряд эволюционной темы о принципиальной возможности или невозможности для ученика превзойти своего учителя. И эта мысль падала в общую копилку дум, с коими Лисунов прибыл в Санкт-Петербург.
Мистицизм ситуации усугублялся тем, что эссе, которое Лисунову в виде доклада предстояло прочитать завтра на Международной конференции, посвящённой круглолетию Нобелевского лауреата Иосифа Бродского, называлось «Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство».
Формируя «позитивную энергетику», Лисунов внутренним взором уже видел себя читающим последние строки доклада: «Жизнь непременно «качнётся вправо, качнувшись влево». Вправо – к вере, Христу (православию?), пока жизнь есть колебание, качание между «право» и «лево», меж светом и тьмой, небытием и бытием, меж эго и общим. А, в конечном счёте, жизнь есть соединение, примирение, синтезирование оппозиций. “Больше не во что верить, опричь того, что покуда есть правый берег у Темзы, есть левый берег у Темзы. Это – благая весть”. Да, именно так: Благая Весть. Фома ведь, как помним, был одним из двенадцати апостолов. Да?»
Выходило, кажется, убедительно, мощно. Две завершающие фразы, а особенно последний, вопросительный слог, повторяя «бродскую» интонацию, в лисуновских грёзах прорывали, подобно тем самым апостольским перстам, вату неверия и неприятия, мутное скептичное молчание аудитории, устремляя души к запредельному.
Сомнения в том, что он будет понят здесь надлежащим образом, у Лисунова имелись нешуточные. Бродсколюбы и бродсковеды, собравшиеся из разных концов планеты, читали и чрезвычайно интересные, и совсем скучные доклады – о чём угодно, только, как казалось Лисунову, не о том, что должно. О спасении – частном и общем – не говорилось ни слова. И потому коллективно клубившийся конференциальный разум, сложивший вкупе десятки душ, никоим образом не приближал никого к экзистенциальному прорыву, категорически миновал «главный» вопрос – «зачем?» То есть – «зачем народы, орды, города», зачем поэзия, зачем Бродский, и, быть может, самый тяжёлый вопрос для России, не говоря уж об устроителях конференции, питерской «бродской» интеллигенции – зачем Петербург? И дело было – по Лисунову – даже не в ответе, а, как всегда, – в постановке вопроса.
Самым адекватным в контексте конференционного тона оказался Семён Пушник, живой классик, друг Бродского, поэт, как считал Лисунов, не менее достойный Нобелевской премии, чем «виновник торжества» (хотя дело, понятно ж, – не в премии). Позвонив из гостиницы Семёну Алексеевичу утром первого же дня, после раннего общения с эрмитажным Рембрандтом, Лисунов услыхал в телефонной трубке речение, поначалу озадачившее: «Очень хорошо, что вы приехали. Конференция – это не важно, это – второстепенное. Главное – другое…»