Узкие врата
Шрифт:
— Никогда. Никогда ты от меня… Ничего… Не получишь, ни ты, ни… Ни твой Бог. Как ты смеешь говорить, что мой брат… И про мост — как ты смеешь, а даже если так… Я не хочу! Пошли вы все! Пошли вы!!..
Никогда и ни к кому Алан не испытывал еще такой ненависти. Потому что понял, понимал с первого же мига — тот говорит только правду. В горле его что-то клокотало. Что-то — по ощущению — черное. То ли темная кровь, то ли яд. Этим ядом, душившим изнутри, Алан плюнул на порог, уже не видя спокойного, горестного взгляда Стефана, уже ничего не видя — и шатаясь, побрел — или побежал, ему казалось, что побежал — меж стволов, стараясь бешеным дыханьем заглушить четкое, как тень в полдень, осознание того, что его брат умер.
Фил дернулся ему вслед, но Стефан остановил его взглядом.
— Не
К собственному удивлению, Фил покорился. Он сел обратно на полати — мягкий, будто из тела пропали все кости — и так сидел, пока Стефан быстрыми, спокойными движениями заливал мятные листья кипятком из черного чугунка.
К вечеру стало холодно. С запада натянуло туч, и из них посыпал — так порой бывает в предгорьях в середине весны — не дождь, а легкий серебряный снежок, ложащийся на зеленые листья буков, припорошивший юную сон-траву… Алана, тихого и сгорбленного, как старик, покрытого мурашками под тонкой футболкой, привел в дом Стефан за пять минут до того, как снежок решил превратиться в настоящий буран. Славный день воскресный кончался под завывание ветра, и жесткий снег забарабанил в клеточки стела. Стефан усадил Алана на табуретку поближе к печке и подкрутил фитиль керосиновой лампы. Пес Филимон, он же Цезарь, ушел по своим делам несколько часов назад, когда Стефан попросил его, и опять не смог закрыть за собой дверь.
Фил задернул занавеску — стекло дрожало под напором весенней метели. Алан сидел в накинутой на спину Стефановой овчинной жилетке и тупо смотрел в огонь. Только когда старый священник — все-таки он был стар — одной рукой обнимая его за плечи, другой напоил мятным чаем, поднося обжигающую кружку к его плотно стиснутым губам, внутри юноши что-то сломалось. Он глотнул несколько раз — и наконец заплакал, ткнувшись лицом в Стефаново плечо, пахнущее потом, дымом, серой холстиной… Плакал он недолго и тихо, но когда влага его слез, теплая и соленая, просочилась сквозь ткань рубашки, лицо Стефана слегка разгладилось. Он чуть приподнял ладонь, словно бы желая погладить осиротевшего мальчика по голове — но не погладил, только подержал руку, чуть дрогнувшую, у него над горестной белой макушкой. Алан плакал, и не понимал, что это сочится у него изнутри — может быть, кровь… Судя по разъедающей боли, это могла быть кровь. Или кислота. Фил не глядел туда. Он глядел на ясное длинное пламя керосиновой лампы под потолком, ставшее таким ясным, ярким в вечерней снежной темноте, и в голове его было тихо, будто бы пусто. Он сегодня уже кричал, уже резал складным ножом — нет, не руку, а просто стол сквозь скатерть, уже швырялся кружкой с мятным чаем и потом — плакал минуты две, ровно тремя слезинками, обжигающими лицо… Все это он уже проделывал, и теперь был совершенно спокоен. Теперь он смотрел на огонь, и жесткое загорелое лицо его казалось старше. За окном шелестел весенний снег, и он думал о Рике, о том, что рыцари порой умирают, о зеленых вязах под весенним снегом, о мече и кресте, о турнирах, которые они с Риком задумывали устроить этим — приближающимся, жестким, военным летом… И о тех вещах, которые должны быть сделаны, несмотря ни на что, несмотря даже на себя самого — Рик, брат мой, братик…
…Но зрители молчат, и пьеса хороша, хотя и страшна, и я знаю свою роль и помню, что в самом конце там будет очищение. Вот я медлю последние мгновения перед тем, как выйти под яркий свет из-за кулисы. Там, снаружи, молчат. Они ждут. Они знают пьесу не хуже меня, но хотят видеть, как я сыграю то, что должно быть сыграно… Я сжимаю зубы и, пока еще являясь собой, оставаясь просто человеком, пытаюсь за эти последние мгновения вспомнить, что еще нужно сделать —
— Ваш выход! —
…сделать перед выходом.
Конец первой части.
Узкие врата
Часть 2. Король
Глава 1. Рик
…Добрые сэры, эта история — о юноше по имени Ричард, который в расцвете своей радостной юности, не успев еще запятнаться грехами, так же как и насвершать подвигов доблести, не познавший еще вкуса женской любви — попал в очень большую беду. Из которой ему, пожалуй, уже и не выбраться живым.
Так, или примерно так, напишут о тебе, парень, восхищенные хронисты лет через сто. Они, пожалуй, умолчат о том, что когда тебя везли на лифте с минус седьмого на первый этаж ночью на второе апреля, у тебя тряслись руки, а влажные штаны воняли, как у бродяги. И о том, что отросшая за несколько дней темная щетина делала твое лицо старше и некрасивее, и что-то случилось со слезными железами, что по щекам текли совсем пресные, безвкусные слезы, густые, как сукровица. Главное — умолчать о том, что плакал. Тем более что и не плакал вовсе, так, текло из глаз, это от света.
На первом этаже в дверях небольшой кафельной комнаты его встретил отец Александр, небольшой лысоватый вурдалак в сером пиджаке, с желтым крестом на левой стороне груди.
Цепкий взгляд монаха-эмериканца (а под глазами у него круги, мало спал, совсем устал…) скользнул по кривой мятущейся фигуре Рика — от макушки до пяток, потом остановился где-то посередине, на расстегнутой белой пуговице на животе.
— М-да, сын мой, вид у вас… Не самый лучший. Кстати сказать, не надумали сотрудничать? Не надоело вам в темноте сидеть?
Рик только мотнул головой. Во рту у него было горько и гнило. Он устал, очень устал. Он устал быть человеком.
— Вот ведь упрямый юноша… Воистину, осложняете жизнь себе и окружающим. Ну что ж с вами поделаешь, заходите. Приведите себя в порядок.
Серый полицай чуть придержал Рика за локоть — нежно, как мать — ребенка, помогая ему переступить через порог. Перед тем, как белая дверь закрылась за спиной, Рик успел оглянуться в странном желании увидеть свет, там должно быть окно сзади, на противоположной стене… Окно действительно было, глухо закрытое белыми жалюзи, но одна узкая пластинка отогнулась — или Рику показалось так — и за ней была полоса темноты. Значит, это ночь. Опять ночь.
Белый кафель узкого предбанничка слепил глаза, отблескивая сразу со всех сторон. Рик почему-то не ощутил ни малейшего удивления — только легкую постыдную радость, когда понял, что это душевая.
Человек в белом халате с тою же нашивкой на рукаве — оливковая ветвь — и в очках на тонком носу выдал Рику пакетик шампуня, одноразовую безопасную бритву, серое полотенце с разводами, напоминавшее одновременно о тюрьме и о больнице своим сиротским крахмальным запахом. Под молчаливыми взглядами и вежливыми указаниями — («Одежду сюда, пожалуйста») он присел на пластиковую скамейку, чтобы развязать шнурки, и увидел с брезгливым удивлением, что одного шнурка и вовсе нет, а второй затянут намертво, на два узла, и выпачкан чем-то желтым, присохшим. Сил Рика почему-то не хватило, чтобы развязать узел, и он вытянул ногу прямо так. Вместе с ботинком, когда-то представителем лучшей пары обуви, в которой ходят в колледж и в инквизиционный суд, снялся и носок. Туда и дорога. Это были лучшие, совершенно новые черные носки — «до тех пор, пока мир не сдвинулся».
Белье почему-то не хотелось снимать под взглядами столь многих людей (два полицейских, этот белый… санитар, да еще и вурдалак Александр), но «белый халат» не дал ему неуверенно двинуться в сторону кабинки как есть.
— Белье тоже снимайте, молодой человек.
Тюрьма — значит, тюрьма. В тюрьме не спорят. Рик стащил через голову девяносто раз пропотевшую футболку, обведенную по белому вороту грязным ободком от соприкосновения с телом, положил ее, противно-мягкую, на грязно-голубую груду на лавке. Теперь — самое сложное, расстаться с трусами. Почему-то это было безумно трудно, как лишиться последней защиты. Отец Александр учтиво отвел глаза в сторону, когда Рик, едва не упав, вышагнул из трусов, запутался в резинке. С мгновение он стоял голый, чувствуя себя очень мягким и белым, дрожащей плотью под яркими лампами. Кожа его почему-то слегка горела — хотя кафель и холодил ступни, хотя в гулкой душевой и было скорее холодно, чем тепло. Белый халат распахнул перед ним дверь одной из кабинок, и Рик, по странной ассоциации вспомнив Мировую Войну и газовые камеры, покорно пошел, куда ему указали. Только когда он остался один под бледно горящим плафоном, от которого не очень болели глаза, и за ним снаружи хрустнула защелка, его сотрясло безнадежное, физически болезненное отчаяние.