Узкие врата
Шрифт:
Нет возврата, нет… Я пропал, кто-нибудь, Господи, сэр Роберт…
Чтобы заглушить кафельное тюремное отчаяние, Рик изо всех сил отвернул оба крана.
Душ, хотя и стоячий, был отличный — куда лучше, чем у них с Аланом дома. Рик долго стоял под сильными щекочущими струями, чувствуя, как с него пластами отходит короста, грязь, отвращение к себе. Липкая грязь подземелья… Жесткой губкой, пахнущей дезинфекцией и сиротским домом, он долго тер свое бедное тело, пытаясь навек отмыться от всего, что было с ним, превратиться в прежнего себя, или нет — в голую душу… Наслаждение от мытья было так велико, что Рик даже улыбался, подставляя воде то блестящую спину, то подмышку, то запрокинутое лицо. Зеркало во всю стену, покрывшись мгновенной испариной, отражало смутные очертания тела — желтоватый на белом призрак, размываемый, расползающийся… Фыркая и вымывая остатки шампуня из
Этот же меч и крест, уже потекший вниз отдельными каплями, Рик старался не затереть случайно, расчищая в потном зеркале окошко, чтобы побриться.
Зубной пасты и щетки ему, к сожалению, не выдали, но он долго, минуты три, полоскал рот мыльной водой. Чувствительная кожа уже начала гореть после жестокого бритья — отскребал щетину с таким остервенением, что ободрал все лицо — а крем после бритья здесь вряд ли предложат, тюрьма есть тюрьма. Надо же, человек вряд ли в своей жизни еще увидит близких — а думает и страдает о несчастном креме! Рик отстраненно подивился натуре человечьей, растираясь жестким и кусачим полотенцем (из такой ткани бы власяницы шить…) «И облачился сэр Ланселот во власяницу, поверх же надел рубашку из тонкого полотна»… О чем это я? Не знаю, но как же я счастлив, что помылся.
Рик постучал изнутри, и ему сразу открыли — сразу же, и дали ему в руки что-то белое, какую-то кучку, и Рик раньше, чем посмотрел, понял, что это его новая одежда. Тюремная, наверное. Голубая рубашка и джинсы, аккуратно сложенные на скамейке, исчезли, будто их и не было.
Отец Александр куда-то делся, и Рик одевался под присмотром двух серых глыбообразных полицаев и белого человека в халате. У того был очень задерганный, усталый вид, как всегда бывает у заведующих хозяйственной частью большого учреждения; карманы его докторского халата слегка оттопыривались, и он порой перебирал их своими белыми, будто бы размокшими в воде пальцами. Эти руки почему-то странно приковывали внимание Рика, и он косился на них, просовывая ноги в казенные белые штанины.
Да, тюремная пижама была белой — из довольно неприятного на ощупь полотна. Штаны на резинке дополняла белая же рубашка с запАхом, с единственным украшением в виде желтых небольших крестов по обеим сторонам груди и на спине, между лопаток. Близорукий взгляд из-под очков задержался на серебряной подвеске у Рика на груди, пока тот застегивал пуговицы рубашки. Ему стало неприятно, но сжать маленький острый крестик в кулаке он не посмел, хотя и очень хотелось.
К пижаме прилагались тряпичные башмаки на мягкой подошве, Рику слегка тесноватые, и, всовывая в них холодные от кафельного пола стопы, Рик ясно понял, что эту обувь уже носил какой-то человек, и что этот человек умер. Видение было настолько ярким, что все тело словно бы свело на миг, и он замер с башмаком в руках, лишь наполовину натянутым на пятку — в этот миг он увидел, будто вспышкой, что того человека звали Гидеон, что он был Рика немножечко старше, волосы у него были темные, и что когда он умирал, ему было очень страшно. В следующий миг, после краского осознания, что он не просто умер, но
— покончил с собой, удавился — на разорванном полотенце, в душевой комнате, о Господи Боже Ты мой —
оно отпустило.
Белый человек смотрел на него внимательно, и взгляд желтоватых слезящихся глаз Рика опустился первым. Да, желтоватые белки, проблемы с печенью. Впервые лет за десять.
Рика вывели из душевой, под молчаливым конвоем — и зачем только конвой, будто есть куда бежать, будто еще возможно куда-то бежать — препроводили в лифт. Кажется, теперь руководство Риковой судьбой легло на плечи человека в халате, потому что отец Александр не возвращался; и раньше, чем здоровенный палец охранника лег на кнопку «-1», Рик уже понял, куда его везут.
И кто этот человек.
И внутри у него, в животе, где у людей расположен страх, что-то горячее лопнуло и начало растекаться по всему новому, непривычному телу.
Он не ошибся — это в самом деле была белая дверь с овальным больничным фонарем. Сзади гудела на невыносимой частоте лампа дневного света. Круглый тимпан, «Один Бог, одна вера». Человек в халате был искуснее отца Александра в обращении с ключом — белые пальцы повернули его стремительно и мягко, да только Рик застрял на пороге. Потому что все его тело стонало и протестовало — яростно, с только телу известным внутренним ужасом и неприятием, оно не собиралось входить. И Рик не мог его заставить. Вот так и понимаешь с особенной ясностью, что человек делится на тело и душу — когда они ссорятся друг с другом. Рика почти втащили внутрь полицейские — или они здесь по-другому называются — и он опять вспомнил своими размягченными мозгами, как сипел в душевой умирающий Гидеон, когда самого Рика подводили к зубоврачебному креслу.
Рик не упирался, нет. Просто связь между телом и душой на какое-то время стала совсем скверной, и он не мог управлять собой. Даже зрение слегка упало, и черное пластиковое распятие на светлой стене расплывалось, как в запотевшем зеркале, в гротескный четырехлепестковый цветок.
Когда его усадили в кресло, ноги наконец мягко подогнулись, и Рик плюхнулся, сел почти с облегчением — подошла наша очередь, мама, только когда врач будет все делать, ты стой рядом, чтобы я тебя видел, ладно? Слегка поерзал на клеенчатом сиденье, подвигаясь ближе к спинке. Слыша, как белый человек негромким голосом дает указания, но не понимая ни слова. Похоже, он забыл родной язык. Или этот человек говорил на каком-то совсем другом языке.
Хватка полицаев, когда они взяли с двух сторон его запястья, была очень крепкой — словно бы ждали, что Рик начнет выдираться. Он ничего такого не сделал, конечно — руки были немножко чужие, словно затекшие. Словно бы спал в неудобной позе, отлежал руку. Только когда хромированные браслеты на подлокотниках, подогнанные точно по охвату запястий, сомкнулись у него на запястьях и выше локтей, он закрыл глаза и стиснул зубы, чтобы не заорать.
Браслеты были очень широкие, сантиметров по десять шириной. Те, что предназначались для ног, оказались еще шире, и холодили щиколотки сквозь грубое полотно тюремных штанов. Широкая штанина на правой ноге завернулась складкой, и эта складка уже начала мучить Рика — ощущением крайней беспомощности. Он вдруг больше всего на свете захотел перекреститься — и понял, что не может, что уже и не сможет теперь. Он сидел зажмурившись — теперь это была уже не просто вода, это были слезы, то, что собиралось под веками, и кадык у него двинулся в невольной спазме. Я сейчас проснусь, Боже милостивый, я сейчас должен проснуться, подумал он отчаянно, готовый уже — десятилетний Рики — звать маму, бежать босиком из кровати к ней под бочок — но не проснулся, конечно же.
Глаза он открыл после пяти минут тишины. Обвел взглядом комнату — она была пуста. Пустая, белая, очень светлая. Светился дневным светом весь потолок, предметы стояли в чернильных лужицах теней, блестело стекло и металл стенных панелей. Только людей не было. Словно все они вдруг ушли по своим делам, забыв о том, что приковали здесь, оставили здесь его, Рика.
Какое-то время он посидел неподвижно, с сосущим страхом внутри. Пустота и тишина почему-то были ужасны. Рик сразу, как только оказался в этом кресле, решил не рваться в стороны — но теперь мышцы его невольно напряглись, стараясь вытянуть руку из зажима. Бесполезно — сидела, как влитая. Получилось только чуть-чуть подвигать вправо-влево локтями по мягким кожаным подлокотникам. Рик повернул голову — это он мог сделать, и само осознание, что он может сделать движение, придавало движению омысленность. Справа у кресла стоял тонконогий столик — больничный столик-поднос на колесиках, и на нем поблескивал металл. Какие-то инструменты, несколько длинноиглых шприцев, бутылочки. Вон та штука воде шипцов с круглыми кончиками, и вон та, похожая на плоскогубцы, но с загнутым концом… Непонятность и неоправданность металлических штуковин, так спокойно блестевших — металл на металле — заставила Рика застонать. Он отвернулся, не желая, не желая их видеть и думать о них, о том, зачем они нужны. Дверь была у него за спиной, закрытая высокой спинкой кресла, справа — стена с панелями кнопок, стрелок и рычажков, и она была еще хуже, чем инструменты, потому что еще непонятней. Оставалось смотреть вперед. А спереди было распятие.
Белый пластиковый Христос на черном пластиковом кресте. Фигурка с неестественно вывернутыми руками, настолько привычная, что уже почти не связанная со своей сутью, со своей историей. Господь наш был лучше всех, но Его долго били кнутом, а потом приколотили за руки и за ноги к двум перекладинам и так оставили умирать. Почему, Господи? ПОЧЕМУ ТЫ ДОПУСКАЕШЬ ВСЕ ЭТО?
Если бы здесь была муха, и она села бы Рику на лицо, он закричал бы изо всех сил, не в сила ее согнать рукой. Но эта комната стерильна, никаких мух, никогда, и лоб зачесался просто так — может, от щекочущей испарины, а может, изнутри — от мысли, что если лоб зачешется, его невозможно будет почесать. Желание прикоснуться к лицу, прикоснуться рукой, было так неимоверно сильно, что Рик все-таки заплакал. Тихонько, мотая головой и поскуливая, он плакал минуты две — и за это время понял ответ: не ПОЧЕМУ, а ЗАЧЕМ, и еще — что там, где приколотили и подвесили Господа, мухи, конечно же, были.