Узкий путь
Шрифт:
Вокруг него люди, не имевшие особого предназначения и цели, проживали в реальности, сам же он чувствовал в своей жизни некую бесплотность и болезненную хилость, как если бы она была всего лишь сновидением. И так было оттого, что наступило ведь время, когда стали не просто издавать много книг, но даже создавалось впечатление, что можно издать любую книгу, а он это время безнадежно упускал, но не по своей вине, а издателей, упорно отказывающихся принимать его романы, хорошие и умные.
У Конюхова от такой несправедливости опускались руки, сильные плечи превращались в подобие могильного холмика. Этого ли он ждал? И уже что-то смутно-нехорошее думалось ему о всей российской истории, о изобилии трагедий и тиранов на ее пространстве и о глубоком, страшном незнании подлинного катарсиса, просветления, расцвета. Почему так? Однако он был не народ, не Россия, он был, в конце концов, человек в шкуре, условно называемой русской, но при своей отдельной и неповторимой жизни. Он мог с недоумением или возмущением воспринимать происходящее во внешнем мире, условно именуемом русским, но не мог думать, что катастрофы и тираны каким-то образом живут в нем и расцвет не происходит по его вине. Менее всего он хотел быть мечтателем, чудаком, каких немало вокруг; обойдутся без него. Его дело - написать книги, которые никто не напишет за него и так, как он. Положим, обстоятельства толкают его на интригу, на путь стяжания, однако он будет все же другим, он не уподобится новоявленным
***
Забавно выглядели бы рядом в своей несхожести Сироткин и Ксения, доведись им и впрямь отдаться во власть любви, а между тем куда как забавно смотрелась уже другая неожиданно образовавшаяся парочка: представительный Конюхов и вечно недоумевающий, с вытаращенными глазами Червецов. Проницательный писатель, видя это незамутненным взглядом, думал, посмеиваясь в душе, о том, до чего же комические формы принимает распад его семьи, но в каком-то даже и более высоком смысле он отчетливо, как при широком и до жути ясном обозрении, представлял себе, а может быть, и чуточку воображал, что весь мир, поди-ка, этак вот занятно, играючи, с глуповатой ухмылкой освобождается от оков вековой тошнотворной серьезности. В той серьезности и вера, обернувшаяся предрассудками, и мешанина идей, жаждавших стать идеологией, а скатившихся до уровня суеверий, и всякие прочие важные вещи; и вся эта серьезность потерпела крах, ее больше не хватает на то, чтобы вера верила в самое себя.
Конюхов развивал глумливую мысль, что карикатура на человека начинается с его тени, причудливо путающейся под ногами, когда впервые переступал порог жилища незадачливого коммерсанта Червецова. Он имел виды на бывшего астролога, которые предполагал выдать за щедрые посулы, и считал это основательной причиной, почему тот должен оказать ему радушный прием. Червецов жил один в двухкомнатной квартире и истребляющим огнем своего пьянства давно уже превратил ее в некое подобие стойла. Вступив в единоборство с алкогольными затруднениями, переживаемыми в тот момент отечеством, он соорудил себе маленький самогонный аппарат, с успехом им пользовался, и преображение воздуха квартиры в тяжелую, влажную и вонючую массу отнюдь не мешало этому кустарю прекрасно себя чувствовать, когда он принимал солидную дозу изготовленного им напитка. Чем питался Червецов, оставалось только гадать. В комнатах были разбросаны книги, вряд ли прочитанные, постельные принадлежности, по которым, казалось, пробежало стадо вспугнутых животных, в кухне на столе и на полу валялись пустые коробки из-под чая, немытые стаканы, серые от пыли бутылки, заплесневелые ломти хлеба. Валялись в кухне рваные башмаки и потрепанные школьные учебники. На почетном месте стоял чайник без носика. Бронзовая балеринка, лишившаяся обеих рук, имела озабоченный, беспокойный вид, как у пойманной на плутовстве рыночной торговки. Короче говоря, Червецову было чему изумляться уже в собственной квартире, было на что таращить глаза в неподдельном и безысходном удивлении. В этой круглой пустоте быта расслабленному уму хозяина представлялось, что у него не только что-то есть в хозяйстве, а даже слишком много всего, и потому это хозяйство выглядит до того запущенным, что приходится разводить руками. Он и разводил каждое утро, просыпаясь этаким мучеником с отсеченной головой, которая предпочитала запутываться где-то в непроходимых безднах сна и не иметь ничего общего с больным и греховным телом.
Покурив в кухне и собрав что-нибудь для чая, задержав взгляд на ущербной балеринке и утвердившись в рассуждении, что еще и вчера у нее не было рук, бедолага внезапно вспоминал о своем богатстве, а капитале, исчислявшемся астрономической цифрой. Или астрологической. Разницу его едва разогнавшая туманы сна голова не в состоянии была так скоро уяснить. И хотя он не получит свои деньги, пока не наладит собственное дело и не откроет банковский счет, ему, однако, каждый раз кое-что перепадает от фирмы, от ее щедрот, стоит только обратиться к Фрумкину или Наглых. И вот уже чувство состоятельности, чувство надежности и особой приятности положения в мире солнечно переполняет его. Но хаос продолжал властвовать над кухней, над всей его квартирой, и, не ведая, как ему самому побить такого неприятеля, Червецов принимался горячо мечтать о горничной, о славной девчушке, которая наведет здесь порядок, да такой, что не стыдно будет выступить перед ней не только работодателем, но и соблазнителем.
Конюхова он встретил с некоторой настороженностью, его воспаленному мозгу интимно почуялось в визите того некое словно бы шулерство. Он дал себе задание подтянуться и взглянуть на непрошенного гостя испытующе, прикидывая, не забрался ли этот субъект волком в его курятник, пока сам он беспечно пьянствовал и прохлаждался. Но распорядиться легче, чем исполнить. Конюхов так просто, едва ли не с великодушной восторженностью разъяснил причины своего появления, столь воодушевленно и как бы совершенно из чистого спорта призвал его взяться за ум, встать и заняться делом, что Червецов поверил: вот пробил час, когда само небо посылает ему вестника перемен, делателя, мага, который одним мановением руки заставит его образумиться и обновиться. Правда, оплачивать предстоящие чудеса ему, но доброте Червецова такая нагрузка не казалась несправедливой, ведь ему бы только спастись, ухватиться за протянутую руку и вырваться из трясины. И он с неменьшим воодушевлением объявил, что отныне они компаньоны. И он платит за все, хоть за воплощение величественных и безумно дорогих проектов, хоть за переколоченную в ресторане посуду. Застенчиво пошел он на радикальные признания, да, увы, было время, и длилось оно не день, не два, когда Конюхов рисовался ему надутым, надменным господином, непьющим занудой; он может долго, до бесконечности рассказывать, что перечувствовал в прежней, совсем еще недавней жизни, если и не забитой, не задушенной вконец этим Бог весть почему создавшимся в его воображении страшным образом Ванички, то все же, что греха таить, слегка помятой и деформированной им, ибо он всюду преследовал, всюду чудилась его укоризна и насмешка. Но теперь подобные воспоминания ни к чему, все чудесно и волшебно переменилось, Ваничка оказался не отвлеченной идеей, не идолом, не истуканом, не машиной с определенным запасом назидательных и карательных внушений, а живой личностью, которая вдруг как айсберг выросла здесь, в этой разгромленной квартире, а занимает собой, по сути, весь мир. Да, это не преувеличение! Вот он пришел и с невыносимой ослепительностью, с неподражаемой нежностью обязал его, Червецова, своей дружбой, создал столь восхитительную атмосферу для общения, заложил в фундамент их будущей нераздельности такие высокие и вместе с тем простые, такие славные чувства, что он, забывшийся и потерявшийся было Червецов, мгновенно поднялся, распрямил крылья и взлетел, полетел, устремился в будущее и парит теперь в поднебесье. Нужно же понять человека, который погибал, разлагался, заживо гнил в четырех стенах, нужно же понять, что происходит с таким человеком, когда в его одиночество внезапно входит другой человек, умный, импозантный, светозарный, и предлагает ему, всеми покинутому, дружбу. Господи! надо же понять, почему начинающему воскресать полутрупу за предложением дружбы, великой мужской дружбы, слышатся слова любви и он как-то утрачивает представление о мерах дозволенного, растерянно мечется между зашатавшимися границами собственного естества, ощущает в себе нечто новое, небывалое, готов завыть, заголосить разъярившейся от любви бабой, даже, если уж на то пошло, сбросить с себя хлам одежд и доверчиво раскрыть объятия пришедшему. На губах Червецова заиграла какая-то фантастическая улыбка.
И это не удивительно, если принять во внимание, как подбросили его необыкновенные эмоции, в какие бездны он нырнул, уже почти совращенный неожиданно проснувшейся в нем силой женственности. Весьма близко коснулись его гигантские корневища жизни, ударили в голову проклятые вопросы, поразило жуткое великолепие основ, на которых покоилось мироздание. Он подбоченился и глянул философом, умело совершающим постановку грандиозных проблем. Разреши их - и я твой, бери меня тогда голыми руками. От волнения Червецов сучил под столом длинными ножками. Позарез необходимо ему знать, что такое люди и откуда они пришли, каково их предназначение, в чем идея и смысл бытия. С делом, к которому призывал Конюхов, он не спешил, тем более что Ваничка звал абстрактно, ничего конкретного не подразумевая, а отвлеченными планами, похожими на грезы, а порой и на бред, Червецов и сам был полон до отказа. В мыслях, в мечтах он то покупал кафе, в котором развернет богатую торговлю, устроит небывалый пир, то издавал книги по виноделию, то брал под свою опеку огромные лесные массивы где-то на севере. Но теперь он с этим не торопился, ибо у него появился друг, собеседник, на которого он смотрит с обожанием и который не поленится раскрыть перед ним все тайны Бога, природы и человечества.
Простодушно и сбивчиво, с пальчиком во рту, с пальчиком у лба, вообще с жестами мальчугана, из кожи вон лезущего показать себя взрослым, Червецов, словно на глазах собеседника материализуя накопившееся в душе (за долгие дни, а может быть, годы пьянства, угара, безысходности) сокровенное недоумение и замешательство, взял Конюхова в испытание, чтобы добиться от него суждений о смысле и цели человеческой жизни, о будущем человечества. Хотел он и получить точный, безусловный ответ на вдруг измучивший его вопрос, стоит ли вера в загробную жизнь того, чтобы расходовать на нее молодые силы. Конюхову пришлось держать речь и делать умозаключения. И после каждого конюховского умозаключения Червецов, не давая оратору времени поставить точку, со всего размаху ударял себя кулаком по колену и выкрикивал смешное, или просто со смехом, с радостной улыбкой постижения, "эх!", дескать, надо же, ведь как просто, а он сам не разгадал и теперь пытает очень занятого человека, отнимает драгоценное время у самого писателя Конюхова. Кроме того, в червецовской голове неумолчно вертелось, что ему нужна горничная, может быть, просто девушка, или даже жена, и он время от времени с широкой улыбкой доверия и предельной откровенности объявлял об этом вслух.
Конюхов действительно пришел без конкретного проекта, он только хотел набиться в компаньоны к Червецову, подмяв и сокрушив все то грозное, что могло быть у того от сознания своего баснословного богатства. Писатель рассчитывал, что они с сокрушенным и очарованным Червецовым уже вместе придумают дело, которое бывший коллега Сироткина и оплатит, а затем уж он, вступив в законное владение своей долей добычи, отпочкуется и самостоятельно доведет до победного конца задуманное. Однако ему было стыдно обманывать, вводить в заблуждение мнимой бескорыстностью своего визита этого неожиданно воодушевившегося малого, и он утешал себя лишь соображением, что точит зуб на Сироткина, а Червецова, наверное, ничего не стоит соблазнить возможностью посчитаться с человеком, вытолкнувшим его из прибыльного дела. Но он пока вынужден был держать при себе свой замысел мести, ибо не мог отказать Червецову в таком удовольствии, как долго жданная им беседа о проблемах высшего порядка.
Глава шестая
Между писателем и коммерсантом-изгоем завязались весьма оживленные отношения, но дело, которое принесет им барыши, пока только подразумевалось в бедущем. Конюхов кропотливо упорядочивал в мятежно-клочковатом уме Червецова мысли, идеи, всевозможные беглые задатки и подвижки, умствования, приводя все в некое подобие мировоззрения. Червецова же сознание, что он богат, уже давно вынудило некоторым образом возмужать, а теперь, с появлением мыслящего друга, он охотно прибавил к этому возмужанию (о котором все равно не знал, на что его растратить) и тягу к некой широте кругозора, которую сулил ему добрый наставник. Они часто встречались, выпивали бокал-другой пива, а затем, мирно прогуливаясь, беседовали, и у них появились излюбленные места прогулок, например, Треугольная роща, и там, где в недавнем прошлом Сироткин совершил исступленный и почти жертвенный акт поклонения "небесной" Ксении, они, увлеченные важной беседой, часами бродили по уединенным аллеям. Самых последних, все разъясняющих ответов Конюхов не знал, но он сумел добиться от Червецова понимания, что их не знает и не может знать никто. У Червецова мелькнула было мысль о чем-то покрепче пива, и в самом деле, коль существует такая обреченность на незнание, так отчего же и не пить? Но писатель уже заходил с другой стороны, и весь его облик указывал, что разговор снова должен принять приникновенный и творческий характер. Глаза его заблестели или даже как будто потеплели, а то и увлажнились слезами, он потеснее придвинулся к ученику, как бы желая, чтобы они сгрудились, и в конце концов объявил, что для них пробил час пролить свет истины на тайну и судьбу России.
Разум Червецова, следует признать, смахивал в этот момент обработки на поднятую в воздух неожиданным взрывом кучу каких-то ошметков, непонятных предметов, перышками мечущихся теней, в которых не без труда можно было узнать зачатки так и не состоявшихся или заведомо обреченных на неудачу суждений и мнений. Куча эта и застыла на некоторой высоте, безвольно предлагаясь под руку мастера-обработчика, демиурга, умеющего извлекать достойные восхищения произведения искусства из самого непотребного и, казалось бы, безнадежного материала. Червецов самоотверженно признавал, что он ничего не знает и мысли его скудны. Это не мешало ему предполагать в себе немалое знание отечества, но, разочарованно уяснив, что вечные проклятые вопросы не обещают живительной беседы, он вдруг каким-то чутьем угадал, что именно тема русской тайны и судьбы настроит Конюхова на иной лад, - и тотчас в его затуманенной памяти завертелось давнишнее назидание о невозможности постичь умом, о незадачливом аршине, беспомощном перед неизмеримостью России. Это назидание всегда представлялось ему аллегорией и чересчур интеллектуальной головоломкой, которой совсем не обязательно заниматься человеку, загруженному текущими делами. Но где они теперь, эти дела? И раз уж он страшно закоснел в пьянстве, запаршивел душой и потерял способность возноситься духом на положенную ему высоту, а к нему вдруг является сам писатель Конюхов, бодрый, блестящий и милосердный, отчего же и не погрузиться в головоломное занятие, в некие аллегории? Его слишком горячила любовь к новому другу, чтобы он не разглядел за ней и желание все постичь, отрезветь до разумения разных трезвых и умных вещей, до разрешения абстрактных и наболевших вопросов, в круг которых входил и болезненный вопрос о горничной. И древнее, не вполне понятное изречение озарилось для него новым светом. Он вдруг ясно осознал, что, действительно, не его умом постигать Россию и аршина ему такого не подобрать, чтобы измерить ее, а Конюхов, тот другого пошиба, у него и аршин найдется, и ум предостаточный.