В Безбожных Переулках
Шрифт:
С тем уже пережитым горем я засыпаю, убаюканный матерью. А когда я засыпал, и был праздник. Наутро памяти нет о той птичке, потому что комната чисто убрана, а на елке вижу точно такую и еще точно такую же - будто бы снова та птичка родилась. Под елкой есть для меня подарок. Наряженная, елка добреет, похожа на чужую тетю, главным в ней делается украшенье, которым вся она усыпана с самой макушки, я задираю голову и глазею на рубиновую звезду, и ощущение, что дом у нас стал открытым для всех людей, еще сильней становится, когда приходят-уходят весь день гости. Беру у них из рук конфетки, шоколадки и вовсе забываю, чей же я, стараюсь не позабыть, кто моя мама, потому что нельзя этого забыть. А когда гости исчезают, мама остается наконец одна и больше не страшно.
Вдруг в комнате гасится свет и загорается огнями елка, и горит багрово-багрово н а ш а звезда, бросая на весь потолок паучью алую тень. А где-то, ставшие тенями в этих отблесках, мои родные. Слышу смех отца - снова он тянет меня к елке, к
После такого испытания тянуло в большую комнату уже на другой день, чтобы пережить все заново. Когда обо мне забывали, где я есть, но и сами - и мама, и сестра, и отец - куда-то пропадали из моего сознания, снова и снова надо было попасть в ту комнату, где в пустоте мерцали на елке гирлянды огоньков. Было ощущение, что никто в этой комнате больше не живет, даже отец. Я засыпал с матерью в одной кровати и просыпался с ней, и здесь же, в нашей комнате, в маленькой, жила с нами сестра, а отец почему-то редко когда входил в нашу комнату, и найти его было можно только на той половине квартирки. Но и своя комната, казалось, была ему до того ненужной, безразличной, что, раз потушив в ней свет и заставив гореть на елке гирлянды, он уже забывал о них или не хотел вернуть обратно комнате привычный ее облик, свет. Я заглядывал в ее заброшенное полутемное пространство, пропахшее куревом и высвеченное радужно огоньками. Только кругом елки роилось что-то живое, теплое, уже манящее теми огоньками и само по себе радостное. Такой радости, что сама по себе, нигде в квартирке, ни в каком ее уголке нельзя было отыскать - там сами по себе витали усталость, напряженная нелюбовь моей сестры к моему, не родному ей отцу и инстинктивное безразличие к нему матери, будто к обреченному. Попадая в комнату, помня, как мы были в ней вместе с отцом, в конце концов я залезал под радужное облако огоньков, чуть не под самую елку, где дышал терпким смолистым духом и затаивался, начиная вдруг осознанно переживать то время, когда никто обо мне в квартирке не помнил. Возможно, проходили даже часы, прежде чем меня спохватывались. Звала, искала мама, а я молчал.
После же мог молчать потому, что пугался вдруг этой молчанки. Заползал глубже под еловые ветви и видел, как мама входила в полутемную комнату, и голос ее был уже таким громким, словно говорила над ухом. Но раз или два она под елкой меня не нашла, и я со слезами сам бросался за ней, выкарабкиваясь на свет из темноты, будто из ямы. Почему-то ясно я чувствовал в тот миг, что предаю отца в обмен на ее любовь. Ясно чувствовал, что не буду ей нужен, если не брошусь к ней сам, сам ее не отыщу. Но со стороны могло быть и вовсе иначе: могла мама знать, где я прячусь, да и все в семье могли это знать, потому и не обращали внимания, а то и подыгрывали, испытывая, как долго я вытерплю.
Праздник во всем походил на игру в прятки. Его от меня прятали, когда укладывали спать. И если появлялась в доме елка, то неожиданно, будто тоже была спрятана. Прятался и я от всех -- под елкой. Прятался в дни праздников отец - уходил из дома и приходил уже какой-то другой, опять же будто спрятав себя настоящего в расшатанной, кривой фигурке, в обносившемся мятом пальто.
Однажды ко мне приходил Дед Мороз. Движутся фигурки черно-белые, немые моих родных. Только что ничего не было, и вдруг ко мне подводят будто бы чучело человека. У нас ведь были чучела тетерева и полярной куропатки - вот они, и живые и неживые, то есть живое в них только снаружи, а под перьями мертво. У этого человека, что двигался мне навстречу, лицо было, будто облепленное снегом: снежная борода, бровищи, пряди из-под шапки, такие же, как и перышки куропатки. А кафтан ярко-красный - как грудка у глухаря.
Дед Мороз склонился надо мной, стал ласково напевать да оглаживать, щекоча снежной своей бородой, а дух от кафтана его был, словно под ним -только опилки. Но никогда я не думал, что и люди могут быть чучелами. Да к тому же это чучело говорило человеческим языком, живо двигалось. Я взглядываю пронзительно из-под его плеча на маму; ее лицо делается растерянным, грустным.
Я очень ждал Деда Мороза. Наверное, поэтому мне его и заказали на дом, чтобы исполнить мое сильное, страстное желание. И он был в тех же нарядах, как на картинках, однако я сжался весь, сознавая, что это чучело, что к нам в дом пришло что-то чужое. Ведь Дед Мороз на свете должен быть один, единственный на весь мир, и в этого единственного я со всей страстью и верил, а потому так остро, будто с обонянием зверька, почуял в этом ряженом чучело; нет, этот не был чудом! Я вовсе не понимал, что это сговор, обман. Было так, будто они, родные, в него верили, и только я один, огорчая их, не верил. Мне видны были его глаза -- две фальшивые стекляшки. Самое главное эти глаза меня не любили. Он глядел на меня как в одну точку, и самым важным для него было побыстрей вытащить подарок из мешка; а вытащил он автомат, стрелявший огоньком. Я этот автомат желал страстно, а он мне подал его, как собака подает лапу, словно и не зная, что исполняет самое заветное мое желание, о котором вчера я ему молился. Мама тогда сказала мне пойти под елку и попросить Деда Мороза исполнить самое главное желание, и я стоял там на коленках да громко, как она учила, произносил желание вслух. Чучело ушло. Я бродил по квартирке с автоматом. А в тот же вечер или уже на следующий день углядел за шкафом, что стоял у нас в коридоре, коробку и вытащил ее наружу. На в ней был нарисован такой же, как и мой, автомат. Коробку прятали за шкафом, и я почуял, снова не понимая обмана, что мою молитву, маму, этого чучелу, коробку да исполнение желания связывала одна общая тайна. Не было чуда, но вместо того явилась тайна, загадка. Эта загадка меня угнетала, потому что все скрытое, полуявленное было страшным, будто тени и шорохи. Потому и я спрятал коробку обратно за шкаф, а сам ходил около солдатиком со своим автоматом и никому ничего не говорил - слушал, подглядывал. А когда снова заглянул за шкаф, то коробки почему-то там уже не было. Ее все же незаметно для меня перепрятали.
С тех пор я знал, что играю с кем-то в прятки, но не понимал, с кем и что это за игра. А когда елка вдруг исчезала из комнаты, то игра так и не кончалась. Надо было слушать и подглядывать, чтобы понять скрытое, спрятанное. Но, понимая уже, что нет такого Бога для всех детишек на земле, неожиданно для себя скрыл я от всех, что это знаю и много лет еще загадывал под елкой желания, чтобы слышала мама. Я скрывал, что знаю, как бабушка Нина не любит маму, а та уж не любит в свой черед мою бабку. Скрывал, прятал в себе очень многое, страшась того, что увидел или сделал понятным для себя. Праздник приходил в семью как призрак и призраком уходил. Чудо стало игрой. Игра - обманом.
Ни мама, ни отец не устраивали праздников в свои дни рождения, из-за этого я толком не помнил, кто и когда в семье родился, путая даже, сколько им лет, потому что даты их рождения никак не отложились в моей памяти. Когда хотела для себя праздника в свой день рождения сестра, то условием этого праздника было - чтобы никто из нас ей не мешал; помню, как в ее шестнадцатилетие мы с мамой ушли из дома, а когда возвратились, замерзнув на холоде, гораздо раньше, чем обещали, то застали ее почему-то одну, без гостей, и в злых слезах, и она уже сама убежала до ночи из дома.
Лет с шести в мои дни рождения мама водила меня в главный "Детский мир", что на Лубянке; в этот дом, который казался изнутри таким же огромным, что и снаружи, чудилось мне, никто просто так не мог попасть, и в толпе детей да родителей представлял я себя с мамой чем-то одним с этой толпой, будто у всех детей был день рождения и каждый получил право выбрать себе здесь подарок на десять рублей. Это были, наверное, большие деньги в семье, где отец вечно не работал, но для мамы было важно, чтобы уважать себя, сделать мне в день рождения такой подарок. Подарок заменял или искуплял праздник, ведь в тот день не было семейного застолья, да и некого было собирать. Своды огромные зала отнимали у меня речь, длинные очереди теснили от прилавков зевак. Мама протискивала меня сквозь толпу, чтобы я посмотрел на игрушки. Так как я не умел считать, то спрашивал у мамы, хватит ли денег купить то или другое. Десяти рублей хватало на любую, но только одну игрушку. Бывало, я видел, что мальчику купили автомат, и тут же хотел такой же. Или луноход. И всегда продавались еще солдатики. Из года в год лишь это и встречало на прилавке: автомат, луноход и солдатики - буденновцы, рыцари да морячки. То есть выбор делал из одного и того же. Но я всегда и просил то же, что и все просили у своих матерей. После, дома, залезал в тот же день этому автомату в нутро, где хоть что-то было мне ново, а еще через несколько дней игрушка превращалась просто в куски деталек, в хлам.
Когда я стал взрослее, уже и от киевских дедушки с бабушкой получал в день своего рождения перевод на десять рублей; на обратной стороне квитанции, где было место для сообщения, бабушкиным почерком умещались две одни и те же строчки: "Желаем счастья, здоровья, успехов в труде и в учебе. Твои бабушка и дедушка". То, что перевод приходил так издалека и что целый год они могли вовсе ничего не знать обо мне, но помнили все это время, думали, вдруг так уродливо преувеличивало мою любовь к ним, что в душе рождалась вера: там, где они, и есть моя семья.