В дальних водах и странах. т. 2
Шрифт:
Действие начинается с того что на сцену являются четверо бритоголовых учеников мудрого Наруками и не без комизма изображают как они, тайно от учителя, приносят сюда под полой кувшины с саки и закуски из рыбьего мяса, употребление которого строжайше воспрещено бонзам по их духовным законам. Испивая и закусывая с оглядкой, они жалуются на Наруками за то что из-за его каприза приходится им теперь жить на безлюдьи и пропадать в такой противной трущобе. Но вот раздается приближающийся звук маленького ручного колокольчика, и послушники спешат запрятать в кусты свои запретные угощения. Является Наруками с великопостною миной сурового подвижника, в полном облачении своего духовного сана, с посохом и колокольчиком в руках. Весь проникнутый собственною важностью и святостью своего сана, он сначала любуется красотой природы, изливает свои чувства в высокопарных стихах, а затем величественно всходит на правую скалу, садится на свое место у столика, пред священным огнем, и погружается в созерцательное состояние религиозного самоуглубления.
Но вдруг звон колокольчика, означающий приближение постороннего человека, пробуждает его из этого состояния. Ученики докладывают ему что идет какая-то молодая девушка. Она подходит к скале и почтительно кланяется отшельнику, который, с подобающим его сану благочестивым смирением, но в то же время и с достодолжною строгостию аскета, вопрошает путницу какая необходимость понудила ее прийти в эти пустынные и страшные места? Та отвечает с печальным видом что пришла пополоскать одежды своего недавно умершего молодого мужа. "Но почему же именно сюда?" — "Потому, объясняет она, — что больше негде, все источники иссякли от засухи". Наруками сжалился над нею и из любопытства начинает расспрашивать кто был ее муж и как они жили? Мнимая вдова (фрейлина Таема) начинает рассказ о своем романе, как впервые встретилась она со своим покойным мужем, как почувствовала к нему первое влечение, как страдала от сомнений разделяет ли он ее чувство, и как наконец добилась своей цели что он полюбил ее и сделал своею женой. Рассказ ее часто прерывается комическими выходками учеников послушников, задающих ей разные якобы наивные вопросы. Соль, конечно, заключается в их двусмысленности, возбуждающей
Но вот Таема тихо просыпается и лежа смотрит безмолвно на бонзу, который так увлекся мечтами что не замечает этого и продолжает в восторге свои нежно пламенные излияния. Девушка приподымается на локте и устремляет на него недоумевающий взор. — "Что это с вами, мой святой наставник?" спрашивает она его удивленным тоном. Захваченный врасплох, Наруками сначала смешался, а затем с оника объявляет что он влюблен как кот и хочет сделаться расстригой чтобы жить и наслаждаться жизнью… "Ну их к праху эти четки, этот посох и пост и все скучные книги и подвиги самоуглубления!.. Не хочу их больше! Хочу жениться!" — "На ком, мой достойный подвижник?" — "На тебе, черт возьми! На тебе моя вдовица! мой перл, мое очарование!" И бонза в страстном порыве кидается к ней в объятия, но Таема устраняет его и начинает усовещивать, напоминая что не далее как полчаса назад он сам так убедительно уговаривал ее отречься от мира. Наруками объявляет что все это было заблуждение, вздор, одна только глупость и принимается теперь доказывать ей совершенно противное. Он умоляет девушку сдаться на его предложение; но та долго не соглашается. Тогда бонза начинает грозить ей что призовет на ее голову все кары небесные, что повелевая самим великим драконом Татс-маки, он громом и молнией разрушит всю Японию и лучше пусть сам погибнет в этом водопаде чем будет влачить существование без ее взаимности. Таема, будто бы устрашенная всеми этими угрозами, сдается наконец на его предложение. Бонза в восторге. Теперь все дело только в обряде брачного союза, но он у японских буддистов вообще весьма не сложен, а по нужде и тем более. Все дело лишь в том что жених и невеста должны в три поочередные приема распить брачное саки из одной и той же чаши, и раз это сделано, брак считается законным. Но Таема в затруднении где добыть саки? "О, я на этот счет умней своих учеников, объясняет Наруками: они думают что надувают меня когда тайком приносят сюда саки и закуски, а я в свою очередь тайком замечаю куда они их прячут, и не говоря худого слова, в удобную минуту пользуюсь втихомолку тем и другим, а они, дураки, пускай себе думают друг на друга". И он достает из-под куста кувшин запрятанный учениками. "Вот она, драгоценная влага! Садись против меня и совершим обряд супружеского союза!" Таема опускается на землю и делает ему, согласно церемониалу, приветственный земной поклон; Наруками отвечает ей тем же, произнося положенные по буддийскому ритуалу клятвы супружеской верности, и затем оба садятся друг против друга, касаясь один другого коленками, и начинают распивать саки. Сначала Наруками, отпив из кувшина, подносит его к устам невесты, потом она, приняв сосуд от Жениха, делает тоже самое в отношении его, и так далее. Таема нарочно заставляет бонзу пить больше, для того, как говорит она, чтобы брачный союз их был крепче. Но его не надо упрашивать долго; он рад что дорвался до запретного напитка и усердно тянет его из горлышка. Обряд завершается брачным поцелуем. Вскоре хмельное саки оказало свое действие на бонзу, и он пускается в пляс пред воображаемою супругой, но его уже шатает из стороны в сторону, ноги заплетаются, язык бормочет бессвязные слова, и наконец, потеряв равновесие, Наруками шлепается на землю и засыпает. Тогда Таема спешит взобраться на утес, бежит к часовне, перерезывает карманным кинжалом священную веревку и отпирает двери храмика. В тот же миг оттуда вырывается молниеносная вспышка пламени, и грозный картонный дракон Татс-маки, со свистом и шипеньем прилаженных к нему маленьких ракеток и фейерверочных хлопушек, стремительно летит через всю сцену и взвивается к небу. Блеск молний и удары театрального грома немедленно же возвещают о появлении на небе освобожденного чудовища. Начинается страшная гроза и буря, сопровождаемая свистом и воем ветра — словом, полный тайфун. Таема распускает свой дождевой зонтик, и приблизясь к спящему Наруками, извиняется пред ним в том что послужила причиной его соблазна и так жестоко обманула его, — "но ведь это сделано во имя государственного и народного блага", так пусть же эта высокая цель служит ей оправданием и перед людьми и перед небом! Наруками однако спит так крепко что не слышит не только ее извинений, но и страшных раскатов грома раздающихся над его головой. Таема, прикрываясь зонтом от проливного дождя, поспешно удаляется со сцены. Вслед за ее уходом появляются измоченные ученики, не постигая откуда вдруг могла явиться возможность такой ужасной грозы когда Татс-маки сидит под арестом у их святейшего наставника. Но каково же их смущение, когда олин из них случайно замечает что священная веревка перерезана и двери часоваи раскрыты. Неужели сам учитель решился выпустить дракона? И где он, наконец, этот учитель? Куда он девался? Они начинают искать и кликать Наруками, и вдруг, к величайшему своему удивлению, видят что мудрейший из мудрейших и преславнейший наставник их распростерт а земле в безобразном виде, рядом с их опорожненным кувшином. Ученики начинают энергически будить его, и когда Наруками приходит наконец в сознание, он с ужасом узнает и видит последствия своего греховнаго увлечения. Он разражается проклятиями, в отчаянии рычит и вопит, бьет себя кулаками, рвет на себе свои священные облачения — все дело его мщения пропало. Татс-маки не поддастся вторично на заклинания, и наконец эта женщина, ради которой он преступил все заповеди своего сана, обманула и погубила его. Но нет, Наруками еще поборется, он призовет к себе на помощь все силы ада, всех воздушных, подводных и подземных духов, — он требует, он призывает и заклинает их явиться к нему немедленно, и вот под ним вдруг разверзается земля, в виде театральнаго люка, и старый грешник проваливается в преисподнюю, из которой показываются языки адскаго пламени.
На этом и кончается пиеса. Разыграна она была, для бродячей провинциальной труппы, очень не дурно, бойко, живо, с отчетливым знанием своей роли каждым исполнителем, и публика осталась ею вполне довольна. Но независимо от игры и обстановки, конечно не отличавшейся роскошью, самая пиеса, по своему смыслу и содержанию, возбудила в нас несколько, так сказать, вопросительных знаков. Правительственная цензура, как видно, не стесняет ни авторов, ни актеров в изображении и осмеянии буддийского духовенства, несмотря на то что закону Будды следует почти вся Япония. Может быть, это одна из множества мер политической борьбы нынешнего правительства против общественных остатков сёгунального режима, так как известно что сёгуны преимущественно держались буддизма и всячески ему покровительствовали, рассчитывая, конечно, на взаимную с его стороны поддержку и находя в нем противовес влиянию киотских микадо, всегда обязательно исповедывавших древний национальный культ ками (синто) и являющихся даже его первосвященниками. Но тут вот что замечательно: сельский люд, который не без усердия ставит и поддерживает на своих землях буддийские божнички и часовни, заходит в храмы, молится и жертвует на них доброхотную копейку, — этот самый сельский люд от души хохочет в театре над сатирическим изображением духовного лица, и религиозное чувство его нисколько не возмущается тем что тут профанируются на сцене священные облачения и прочие атрибуты его религиозного культа. Следует ли отнести это к явлениям религиозного индифферентизма? Поощряет ли такие проявления правительство или только игнорирует их? И делает ли оно это с известною целью, или же бессознательно? Эме Эмбер, около двадцати лет назад, еще до революции 1868 года, замечал что Японский народ любит шутить над самыми любимыми из своих божеств, каковы "семь богов счастья", даже над теми которых он создал по своему образу и подобию, безо всякого вмешательства официального культа с его Ками и Буддой, "потерявшими для Японцев всякую прелесть", и потому эти самые боги нередко являются у него в добродушных карикатурах. "Едва ли найдется, говорит тот же автор, на всем земном шаре народ который бы до такой степени отрешился от своих древних верований и который бы так насмехался над религией и моралью своих жрецов, как народ населяющий острова Восходящего Солнца. Этот народ, пребывающий в состоянии младенчества, если судить по внешним признакам, в сущности щедро одарен умом, который обнаруживается даже в его общественных увеселениях и еще более в его карикатурах религиозного содержания". Последние, по мнению Эмбера, не что иное как тайный протест против старых богов и безмолвное поклонение неведомому богу. Если это так, то японский религиозный индифферентизм становится понятен, и даже кажущееся противоречие между его проявлениями с одной и поклонением храмовым божествам с другой стороны может быть объяснено отчасти народными суевериями, отчасти преемственною привычкой, по преданию, к известным народным бытовым празднествам и религиозным обрядам. То есть, это значит что тут уцелели еще форма и внешность, тогда как внутренний дух, создавший и наполнявший ее, давно уже отсутствует. С этой стороны такому религиозному индифферентизму можно бы только радоваться, так как он служит лучшим показателем что при своих врожденных добрых и честных качествах, японский народ уже представляет собою готовую почву для восприятия веры Христовой, и что все бывшие доселе гонения на местных христиан были делом не народного фанатизма, а лишь правительственным мероприятием из чисто политических целей, да еще следствием интриг синто-буддийского духовенства, опасавшегося вторжения новой религии из-за своих материальных интересов.
Но возвращаюсь к пиесе. Осмеивая в лице Наруками буддийское духовенство, она в то же время не грешит против нравственного чувства вообще, так как порок и нарушение принятых на себя обетов несет в ней заслуженное наказание, и кроме того, в основе ее лежит несомненно идея патриотического долга: Таема добровольно берет на себя рискованную миссию к Наруками чтобы помочь своему государю и стране, во имя, как говорит она сама, государственного и народного блага. И эта-то идея долга, — будет ли то долг чести, долг дружбы, данного слова, семейных обязанностей или долг патриотизма, — является, как мне кажется, преобладающею идеей литературных и драматических произведений Японии. Нельзя не отметить это как черту весьма характеристичную.
17-е мая.
Сегодня с утра отправились мы с И. И. Зарубиным и А. С. Просинским в местечко Моги, лежащее к востоку от Нагасаки, в Симодском заливе. Курама довезли нас в дженерикшах до нагасакского предместья Гунгоци, около нагорных кладбищ, где пришлось на некоторое время остановиться, чтобы подождать, пока придут нанятые для нас носильщики с каго. Присели мы на ступеньки наружной галереи какого-то трактирчика, куда старичок-хозяин тотчас же принес нам обязательное угощение японским чаем. В этом же помещении находится у него и лавочка дорожных вещей, где я купил себе большой японский зонтик из абураками36 и заплатил за него всего 35 центов, тогда как в городе купцы, вкусившие от европейской "цивилизации" и перенявшие от цивилизаторов приемы торговли, заламывают за точно такие же зонтики от полутора иен до одного доллара. Зонтик этот очень пригодился в пути и от жгучего солнца, и от проливного дождя, каким вдруг наградила нас на несколько минут невесть откуда набежавшая тучка. Остановка наша была непродолжительна, но очень приятна. Вблизи раздавался рокочущий шум горной речки, катившей по каменистому ложу свои быстрые, пенистые воды; направо, по соседству, вся в розовых цветах, красовалась на перекрестке дорог каменная часовенка с изваянием Будды, обставленная по обыкновению, свежими букетами в бамбуковых стаканах, а прямо в нескольких шагах от трактирчика, стояло высокое, красивое дерево, усеянное большими нежно-белыми цветами, имеющими форму продолговатого звездчатого раструба.
Вскоре подошли носильщики, в числе десяти человек и притащили на себе три каго, в которых нам и предстояло отправиться. Кого — это особый род носилок, приспособленный именно для горных путешествий. Они состоят из плоской плетеной корзинки с высокою спинкой таких размеров, чтобы в ней мог поместиться человек, поджав под себя ноги и прислонясь затылком к спинке. К углам корзины прочно приделаны четыре бамбуковые стойки, на которых лежит плоская, слегка выгнутая книзу крышка, а вдоль ее продевается сверху в две надежные петли длинный, как оглобли, бамбуковый ствол, лежащий на плечах двух носильщиков, переднего и заднего. С боков и спереди кого бывает обыкновенно открыта, на случай солнца или дождя в ней есть подобранные под крышку занавески из абураками. Сидение покрыто плоским простеганным тюфячком, а на спинке — подушка. Я попробовал было усесться по всем правилам в этот своеобразный экипаж, но не выдержал и пяти минут: с непривычки, во-первых, затекают ноги, а во-вторых, при малейшем неосторожном движении то и дело стукаешься теменем в низко поставленную крышку, и это потому, что все каго, разумеется, приспособлены не на европейский, а на японский рост; для японцев они как раз впору, а для нас тесноваты. Я предпочел идти пешком, да и остальные спутники вскоре последовали моему примеру; носильщиков же оставили мы при себе на всякий случай, имея в виду возвращение позднею порой.
Дорога шла в гору по каменным ступеням, мимо холмов Гико-сана справа и чубатой вершины Хоква-сана слева. По склонам последнего раскинулось одно из городских предместий. Там виднеется много пагод, кладбищ и отдельных домиков, группирующихся особыми кучками, словно гнезда. Все это залито роскошнейшей кудрявой растительностью, в которой вы встречаете все оттенки и световые переливы зеленого цвета, от самого светлого до густо-темного, почти синего, и на этих разнообразных переходах зеленых тонов как бы гигантской кистью брызнуты яркие пятна розовых и пунцовых азалий, каких-то неизвестных мне голубых и лиловых цветов, белых и чайных роз и других цветочных растений, кустов и деревьев, и все это в виде точек какого-нибудь отдельного цветка, которого с такого расстояния и не заметил бы, а именно в виде больших, широких пятен, где нужны целые тысячи, даже десятки тысяч густо и близко один к другому сидящих цветков, чтобы получилась эта яркая одноцветность, составляющая пятно той или другой окраски. Это, кажется, только в одной Японии и можно встретить.
Между тем кремнистая грунтовая дорога, изрытая множеством глубоких водомоин, была просто ужасна, так что И. И. Заруб вполне справедливо дал ей название "чертовой дороги". Под плитами ее местами журчит вода прикрытых сверху оросительных канавок. Идешь по камню, а под тобой, словно из-под земли, глухо раздается рокот быстро бегущих струй, которые порой пробиваются наружу, чтобы, сверкнув на солнце и пробежав пять, шесть шагов, снова уйти под землю. Здесь нам попались новые, не встречавшиеся мне до сих пор виды вьюнков и ползучих растений, мелкоцветный белый шиповник и еще какое-то растение, совсем похожее на нашу "мать-и-мачеху", только с огромными листьями. Разнообразные лианы опутывали с корней и до вершины большие деревья и свешивались с них роскошными цветущими гирляндами и хвостами. По сторонам пути, везде и повсюду, куда лишь хватает глаз, видишь обработанные клочки земли, непосредственно прилегающие друг к другу и разграниченные каменными стенками в виде террас, лежащих одна над другой. Хижины сельчан разбросаны повсюду. При дороге время от времени встречаются чайные домики и лавочки, торгующие преимущественно соломенною обувью для людей и вьючных животных, а также фонтаны для водопоя и божнички. В одной из последних стоит статуэтка богини Кванпон-сама, схватившаяся ладонью за щеку. Носильщики объясняют А. С. Просинскому, который прекрасно говорит по-японски, что ей обыкновенно молятся страдающие зубной болью, — потому она и за щеку держится, — и уверяют, будто помогает.
По пути мы встретили, между прочим, целый хоровод молодых деревенских девушек, разодетых в яркоцветные киримоны, в широкополых соломенных шляпах, из коих иные были пригнуты к ушам при помощи охватывающей их поперек широкой ленты, завязанной бантом под подбородком. В руках у каждой из этих сельских красавиц непременно был букет и длинный посох, украшенный на верхнем своем конце пучками разных лент, преимущественно розового цвета. У некоторых за спиной висел самсин, переброшенный через плечо на шелковом шнурке с кистями, или на ленте. Шествовали девицы очень чинно, по две в ряд, распевая целым хором какую-то песню, не отличавшуюся, впрочем, на наш вкус особенной мелодичностью. Я скорее всего позволил бы себе сравнить это пение с весенним мяуканьем молодых кошек, на которых отчасти и походили эти красавицы с их остренькими подбородками и приподнятыми искоса кверху глазами. Было их тут штук до сорока, и отправлялся весь этот хоровод, по случаю праздничного дня, в Нагасаки, на людей посмотреть и себя показать, пошататься по лавкам и понакупить себе кое-каких нарядных, но дешевых безделушек и лакомств. Говорят, что такие прогулки в город совершаются ими почти каждый праздник, и всегда не иначе, как хороводом, для чего все девицы из окрестных хуторов и селений собираются в заранее назначенное по уговору место и идут оттуда сами, без всяких опекунов и провожатых. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь позволил себе обидеть их чем бы то ни было: напротив, встречные мужчины и даже носильщики тяжестей вежливо уступают им дорогу и много-много если позволят себе перекинуться с ними добродушно-веселой шуткой. Точно таким же порядком ходят они и на богомолье, в места более отдаленные.