В двух шагах от рая
Шрифт:
Перед тем как увидеть над собой лицо медсестры, он услышал тонкий, манящий женский запах, выбивающийся среди медикаментов, бинтов. Запах был давно забытый, свежий, чистый, пьянящий после гари, пота, пороха, смерти, крови. И так захотелось, чтобы запах женщины, запах уюта, заботы, покоя, остался рядом навсегда, и чтобы задушевная, мягкая женская речь не умолкала.
Поставили капельницы, нашатырь кто-то поднес.
Когда стягивали брюки, он попросил санитара:
– Земеля, достань из кармана четки, – сжал в кулаке – холодный полированный камень, трофейные, с пушистой кисточкой на конце, протянул медсестре:
– На,
Судя по едва уловимой неловкости и неуверенности, по выражению лица, которое как бы извинялось перед Шарагиным за причиняемую боль, и сочувствовало излишне, медсестра приехала в Афган недавно; сестричка попалась ему с еще не притупившимся восприятием человеческих страданий и боли.
…угораздило тебя попасть на эту войну… зачем тебе это,
сестричка?.. романтика?..
После рентгена Шарагина оставили на каталке в коридоре. Жутко хотелось пить, а медсестра на мольбу его тихо отвечала:
– Потерпи, нельзя тебе пить, скоро на стол пойдешь, – и проводила влажной ваткой по потрескавшимся губам.
…милая ты моя, зачем же тебе всё это видеть? зачем ты здесь?..
Сухой язык еле-еле ворочался, обветренные губы кровоточили. Он хотел сказать ей что-то ласковое, поблагодарить за нежность, от которой давно отвык, но не смог, испугался, что растрогается.
Выбежал врач со снимками, крикнул санитарам:
– Давай в операционную!
– Погодь. В туалет хочу, умираю. Не дай опозориться офицеру! Я быстро схожу, – и привстал.
Закружилась голова.
– Куда вы! – вскрикнула и подхватила его медсестра. – Возьмите утку.
Она отвернулась, чтобы не стеснять непривыкшего к здешним порядкам офицера. Лучше в такой ситуации уступить. Времени торговаться нет.
– А теперь можете меня пилить, кромсать, – хрипел Шарагин пока его катили в операционную.
Сестричка приготовила помазок с торчащей, как у дикобраза, щетиной, кусок мыла, лезвие «Нева».
– Ой, держите меня, – застонал Шарагин. – Милая, ты когда-нибудь пробовала «Невой» человека брить? Ей же только поросенка скоблить да карандаши точить. Сжалься. Пойди в мужской модуль, попроси у мужиков нормальное лезвие, а то, – он сделал вид, что готовится встать. – А то сам пойду.
Анестезиолог закатился от смеха. Девушка смутилась, но продолжала свое дело. Шарагин держался на одном гоноре, знал, что стоит только замолчать – тут же потеряет сознание. Поэтому перед тем, как его распяли на капельницах,
…как Христа…
и ввели катетер под ключицу, и накрыли маской наркоза, он кадрился с медсестрой, рыженькой, немного застенчивой девушкой, выспрашивал как ее зовут.
– Да Галей ме-ня зо-вут, Га-ля, ус-по-кой-с-я… – расплылась она в улыбке.
…Галя, Галя, Га-ля, Г-а-л-я…
– Сейчас будет немного больно, терпи, – предупредил хирург.
…боль – это не самое страшное, боль я стерплю… вы делайте свое
дело… чтобы поставить меня на ноги, чтобы я смог вернуться в
строй… ноги заледенели… вот она, матушка-смерть… тьма…
тишина…
мягкое, как пуховая перина, и теплое… мгла согреет меня…
– Пульса нет!
Глава двенадцатая
ЦИРК
Голоса и иные звуки, что-то наподобие хлюпанья и шипенья, доносились с тех мест, где война закончилась, где ее вообще никогда не могло быть. Чей-то голос, это не был голос медсестры, это был не женский голос вовсе, но и не анестезиолога, чей-то незнакомый голос говорил про ледяную воду из горной речки, что она как наркоз, а он не понимал, откуда они это знают; впрочем, эти люди знали о нем все; и удивлялся голос, что привезли офицера живым, потому что с таким ранением не живут.
Чужие глаза поверх повязок наблюдали за ним.
…это не они смотрят на меня, лежащего, это я смотрю на
них сверху вниз, они подо мной… вот я и покидаю вас…
Странным образом боль, ухватившая его за шею и горло, готовая перекусить горло и отделить тем самым голову от туловища, оставила в покое, осталась лежать на операционном столе, вытекла из-под скальпеля, тонкой струйкой крови и застыла, словно сбежавшая с листа ватмана змейка акварели.
Он закрыл глаза, и тогда до него стали доноситься совсем уж незнакомые голоса, будто беседовал кто-то в соседней комнате, а он подслушивал, хотя на самом деле все было наоборот: с ним происходили всякие странности, а те люди подслушивали; он видел перед собой друзей, с которыми воевал почти два года, видел бой и залпы орудий, и разрывы бомб, видел лавой стекавших с хребта духов, видел солдат, обступивших погибшего командира, видел жену и дочь: они стояли на берегу, любовались, как садится в море «колобок», Настя играла с ракушкой, бросала в море монету, а монета падала на гальку, видел события прошедших недель, месяцев; и почти уверен он был, что те люди, которым принадлежали голоса, обсуждают, как украсть его воспоминания, а еще – это он вообще и в мыслях держать побаивался, – еще подозревал он, что люди те пришли украсть его душу. Они, очевидно, услышали его мысли, догадались, что он вычислил, кто они на самом деле и зачем здесь – вот отчего голоса стали громче, и нервозней, и жестче, и вот уже кричали, и перемещались с места на место, то одним, то другим ухом фиксировал он, как скачут голоса.
…они хотят меня догнать… меня они не догонят… я
выскользнул из их рук… я свободен!..
Пространство, в которое он попадал, – будто кто обвязал его веревкой и, то опускал в жутко глубокий кяриз, на темном дне которого обязательно встретятся духи, а он – совершенно безоружен, и только мысль отчаяния: почему же не кинули сперва вниз гранату?! он погружается все глубже и глубже в колодец, – то поднимал наверх, – пространство было и однообразно серым, и заполнено было бесконечной темнотой, после чего превратилось пространство в водную стихию, и он поплыл на спине, понесло его куда-то, покачивая на волнах; через некоторое время волны пропали, и остались только капли росы на руках и ногах, и из этих капель выросли страшные лица, но сперва – мутные слепящие глаза круги.