В двух шагах от войны
Шрифт:
— Паек экспедиционный.
— А мальчики хорошие?
— Отличные.
— Ну, это хорошо.
Мы опять замолчали. Не клеился как-то разговор. Потом мама встрепенулась, открыла свою сумочку и достала сложенное треугольником письмо.
— Боже мой, — сказала она, — чуть самого главного не забыла: тебе письмо. От Ирочки… Но странно — не из Ленинграда, а из какой-то деревни.
Я сунул письмо в карман и охрипшим голосом сказал:
— Потом прочту.
— Хорошо, — сказала мама.
Заладила она: «хорошо» да «хорошо». Мы еще немного поговорили о том, о сем, а в общем-то почти ни о чем, и на прощание она спросила дрогнувшим голосом:
— Когда отходите?
— Не знаю.
— А проводить-то можно будет?
— Наверно, —
Так вот мы стояли, пока кто-то из ребят не крикнул:
— Эй, Соколов, давай в шлюпку!
— Иди, Дима, — сказала мама.
Я быстро поцеловал ее и присоединился к ребятам. На «Зубатке» я нашел укромное местечко между кормовым трюмом и надстройкой и достал из кармана письмо. Адресовано оно было вроде как у Ваньки Жукова — на деревню дедушке: «Архангельск, порт, Соколову Константину Николаевичу, для Димы». И совсем непонятный обратный адрес: «Ст. Шексна, Вологодской области, село Никольское. «Госплемрассадник». Н. П. Петраковой, для Ирины».
Я сидел, не открывая письма, и думал. Отец Ирины в первые дни войны ушел в народное ополчение, и после открытки, которая пришла через неделю, никаких известий от него не было. И мама ее была на фронте, как военный врач. Ира не хотела уезжать из Ленинграда, пока жива была бабушка… Но почему какой-то «Госплемрассадник»? Вологодская область — это совсем недалеко от Архангельска… Я раскрыл треугольничек Ириного письма. Вот что в нем было:
«Здравствуй, Дим!
Наконец я могу написать тебе. Помнишь, перед самой войной мы с тобой прочитали «Педагогическую поэму» Макаренко. Помнишь, какой лозунг был у мальчишек, когда им становилось трудно? «Не пищать!» И вот я сейчас еле-еле удерживаюсь, чтобы не «запищать». Все-таки удерживаюсь. Но тебе я немного поплачу, потому что ты меня поймешь. Ты меня всегда понимал, и поэтому мы с тобой так крепко дружили. Ведь мы настоящие друзья, Дим?
И может быть, кроме тебя и тети Нины, у меня никого больше не осталось. Мама моя погибла, и о папе ничего неизвестно.
Вскоре после твоего отъезда умерла бабушка. Я пришла из очереди за хлебом, а она уже совсем холодная. И похоронить я ее не могла, потому что сама попала в госпиталь. Я упала в парадной, и меня нашли там сандружинницы. 15 июня наш госпиталь эвакуировали в Вологду. О том, как мы туда добирались, я ничего не могу написать — не помню. А в Вологде меня нашла моя тетя Нина и увезла в деревню. Помнишь, еще в начале войны мы видели на улице Халтурина огромное стадо племенных быков и коров? Их тоже эвакуировали. Они еще так жутко мычали. С ними тогда ушла и тетя Нина. Она ученый-животновод. Сейчас я живу у нее, и она отпаивает меня молоком, так что я уже чувствую себя гораздо лучше.
И мучает меня не горе (оно у всех сейчас есть), и не то, что я больна: у меня что-то нехорошо с легкими, но я думаю, что скоро поправлюсь. Меня больше всего мучает то, что я сейчас такая бессильная. Все что-то делают, а я — нет. Лежу, как чурбашка, в окно смотрю да молоко дую. А ведь обязательно, обязательно сейчас каждый должен что-то делать, хоть немного, а должен! Не ныть, не хныкать, а сжать зубы и приносить пользу. Сегодня тетя Нина обещала принести мне какую-то работу: вести учет, переписывать ведомости. Это я могу. А потом, когда встану, буду помогать ей на ферме. Надо нам всем быть сильными, иначе нельзя, иначе победы не будет. Правда, Дим?
Ты обязательно напиши мне подробное письмо. Я очень скучаю без тебя. Помнишь нашу скамейку у Инженерного замка? Я ее часто вспоминаю и тебя тоже.
Я прочитал письмо, в горле у меня застрял комок, и я никак не мог его проглотить. Я подумал о том, что у Иры всегда был красивый и четкий почерк — я еще смеялся и говорил, что все отличницы пишут одинаково. А это письмо было написано неровными, отходящими друг от друга буквами, значит… значит, ей здорово плохо.
Я спустился в трюм и сел писать ответ. У меня вначале дрожали руки, когда я писал, но я изо всех сил старался, чтобы письмо было бодрым. «Не пищать!» Черт возьми, попробуй не запищи на ее месте! И не знаю я, как надо писать в таких случаях. Утешать? Да как утешишь! И нужно ли?
Я написал, что она обязательно поправится и, конечно, будет помогать нашей победе. Написал, что, может быть, отец ее жив, даже наверняка жив, просто они потеряли друг друга, ведь город в блокаде и не все письма доходили, а сейчас она и не в Ленинграде. Я написал, что тоже стараюсь приносить пользу и вот сейчас еду в экспедицию. Рассказал я про Арсю, Антона и других ребят и посмеялся над собой, как меня еще ветром качает, когда тащу какой-нибудь мешок, — это чтобы она не подумала, что я расхвастался, и чтобы ей не было обидно, и еще чтобы посмешить ее немножко…
Подошел Арся и с обычной своей усмешкой сказал:
— Еще не уехали, а ты письма строчишь.
— Уйди, — сказал я.
— Ты что? — уже серьезно спросил Арся и присел рядом.
Он смотрел на меня с беспокойством и молчал, и тогда я дал ему Ирино письмо. Он прочитал его, осторожно положил мне на колени и не говорил ни слова. А когда я закончил свое письмо, попросил:
— Можно, я прочитаю, что ты ей написал?
Я протянул ему листок. Он прочел и сказал задумчиво:
— Мировая девчонка твоя Ира. Ты ее письмо храни. И — не пищать!
Он хлопнул меня по плечу и ушел.
Я запечатал свое письмо в конверт и попросил боцмана, который собирался на берег, отправить его. И об Ире с тех пор я стал вспоминать все чаще и чаще, да можно сказать, что я помнил о ней теперь все время. Иногда я думал о том, как мы встретимся с ней после войны. И будем всегда вместе. И мне было и грустно, и хорошо…
Сегодня утром, когда мы разбирали груз, на причал приходила Аня. Ребята из школы окружили ее, начали расспрашивать о городских делах, о том, что делают другие девчонки, ходят ли в госпитали с концертами. «Ходим, ходим, — говорила Аня, — и огороды копаем, и на эвакопункте помогаем…» И она все время косила глазами в сторону Антона. Он не подошел вместе со всеми, только буркнул что-то в ответ на ее веселое «здрасте!» и остался у груды мешков, которые мы уже начали перетаскивать в шлюпку, потом с остервенением взвалил себе на плечи здоровенный мешок и пошел к шлюпке.
Когда Антон вернулся, Аня, решительно сдвинув брови, подошла к нему. И я увидел, как он вдруг покраснел отчаянно и как-то даже засуетился. Работавший рядом со мной Славка хмыкнул:
— Чуете, хлопцы? Гордый наш Антоша, как мороженое, тает. Знаете, такое, с вафлями — на одной вафле написано «Антон», а на другой… Как зовут эту чю-ю-дачку?
Антон свирепо глянул на него и насупился. Арся толкнул Славку локтем в бок:
— Ты чего не в свои дела лезешь?
— Скажи-ка! — удивился Славка. — Тут, оказывается, чувства.
— Дурак ты, Одесса-мама, — сердито сказал Арся, — умный, а дурак.
Аня, не обращая внимания на ребят, громко говорила Антону:
— Ты бы хоть узнал, спросил: что дома, как…
— А ты что, — сказал Антон, — туда… к нам ходишь?
— Хожу, — сказала Аня, — и буду ходить.
— Как отец-то? — спросил Антон.
— Лежит, — ответила Аня, — все по-прежнему. А это вот тебе Нина Семеновна передала.
Она протянула Антону сверток.
— Отнесешь обратно, — угрюмо сказал Антон. — Не нужны мне ее заботы.