В двух шагах от войны
Шрифт:
— Что-о?! — крикнула Аня. — Ну, знаешь… А еще… Антон Корабельников у нас самый сильный, Антон Корабельников у нас самый справедливый, Антон… — Она вдруг махнула рукой и пошла с причала.
Антон рванулся, будто хотел побежать за ней, но сразу остановился. Исподлобья оглядел нас всех — ребята делали вид, что ничего не слышали, ничего не заметили.
— Суется куда не надо! — громко и с каким-то фальшивым задором сказал он Арсе.
— Го-ордый, — нехорошо усмехнувшись, сказал Арся, — смотри, как бы эта гордость тебе боком не вышла.
— А ну вас, —
Работу закончили в этот день поздно. Усталые, сидели мы с Арсей на ящиках у гакоборта [12] и молчали. К причалу подошла синяя «эмка», пофырчала немного и остановилась. Из нее неловко, боком вылез здоровенный командир-моряк, обошел машину, открыл и придержал дверцу. Вначале вышел мужчина в штатском, а за ним легко почти выпрыгнул на доски пристани другой моряк — невысокий, плотный, с круглым розовым лицом и небольшими рыжеватыми усиками. Я сразу заметил на рукавах его синего кителя широкие золотые шевроны. «Ого, шишка!» — подумал я и тут же увидел на груди у него Золотую Звезду на красной ленточке. Герой! У меня даже сердце екнуло — не так часто живого Героя Советского Союза увидишь. И лицо его показалось мне ужасно знакомым.
12
Гакаборт — правый борт судна.
— Кто это? — спросил я Арсю и толкнул его локтем, потому что он смотрел в другую сторону.
Арся нехотя повернул голову и вдруг вскочил и вытянулся, словно по стойке «смирно».
— Это же Папанин, — сказал он. — Папанин Иван Дмитриевич…
Как же я его не узнал?! Я ведь знал, что он здесь, в Архангельске. И папа мне много рассказывал о нем, и дома у нас — в Ленинграде — была большая фотография всех четырех героев Северного полюса. Но наверно, тысячи фотографий, которые печатались в газетах и журналах, наверно, даже кинохроника — это одно, а живой человек, которого видишь вот так, рядом, это совсем другое.
Я вспомнил, как несколько лет назад в весенний ледоход по Неве плыла довольно большая льдина. На ней стояла палатка из серого одеяла, и бегала смешная кудлатая собачонка, и четыре пацана гордо размахивали красным флагом. Конечно, речная милиция быстро сняла их с этой «дрейфующей льдины». Спросили, как их зовут. Самый маленький сказал: «Папанин!», самый высокий ответил, что он — Кренкель, а двое других, конечно, были Федоров и Ширшов. Ну, а собака, само собой, — пес Веселый… Тогда, в тридцать седьмом году, в папанинцев играли так же, как и в Чапаева, даже на Кавказе играли… А я вдруг не узнал самого Папанина.
— Ты его знаешь? — спросил я у Арси.
— А кто ж его не знает! — ответил Арся. — Он у нас такими делами заворачивает. И Архангельский порт он переделал, железную дорогу почти на сорок километров проложил — от Экономии до Исакогорки, переправу через Двину наладил. А мост плашкоутный у Исакогорки видел? Дорогу так и зовут папанинская… если хочешь, то и наша экспедиция без него никуда бы…
К машине подошли Громов и Людмила Сергеевна. Потом вместе с нашим комиссаром Папанин поднялся на «Зубатку».
— Ну что, промышленники, — сказал Папанин, оглядывая нас веселыми глазами, — накормите Архангельск?
— Накормим, товарищ Папанин! Не беспокойтесь!
— А я и не беспокоюсь. — Иван Дмитриевич обернулся к подошедшему Громову и добавил: — Какие же они салаги, Афанасий Григорьевич? Орлы они, альбатросы, а не салаги. С такими — горы своротить можно. Ну, успеха вам! Как уполномоченный Государственного Комитета Обороны даю добро вашей экспедиции!
Мы закричали «ура».
Папанин козырнул и направился к трапу. «Эмка», фыркнув голубоватым дымком, ушла с причала…
А 5 июля на ходовом мостике «Зубатки» установили два пулемета Дегтярева. Мы с уважением поглядывали на строгие вороненые стволы с конусообразными глушителями. Теперь наша «Зубатка» не просто старенький траулер, а почти что военный корабль.
Людмила Сергеевна собрала всю экспедицию на главной палубе. Всегда улыбчивая и веселая, в этот день она была очень серьезной.
— Вчера в сводке Информбюро было сказано, что третьего июля… — Она замолчала, потом, откашлявшись, тихо продолжала: — Наши войска оставили Севастополь.
Кто-то ахнул, что-то чертыхнулся, и сразу же наступила тишина, и пронзительный плачущий крик чаек стал каким-то особенно тревожным. Ребята, которые сидели или лежали на палубе, встали. И так стояли молча, опустив головы. Молчала и Людмила Сергеевна.
— Восемь месяцев! Восемь месяцев держались… — сказал Славка.
— Эхма… — протянул кто-то за его спиной.
— Что будет-то? — спросил тоскливо стоящий рядом со мной паренек.
— Ну! — свирепо закричал Баланда, и все удивленно повернулись к нему. — Заныли: «Что будет, что делать…» А все равно накладем им по… Он глянул на Людмилу Сергеевну и осекся.
Людмила Сергеевна тряхнула своими короткими, светлыми волосами и сказала:
— Грубовато, конечно, но по существу. Обязательно… накладем, Вася! Я не буду произносить речей. Вы сами все понимаете. От нас требуется сейчас только одно: выполнить свой долг. И пусть наше дело не на поле боя, но делать его мы должны хорошо. Это будет та доля, которую мы внесем в победу… Будет трудно, очень трудно…
— Подумаешь, яйца птичьи собирать… — это сказал Шкерт.
— Заткнись, рачьи твои глаза! — закричал Колька Карбас и стал протискиваться к Шкерту.
— Прекратить! Немедленно! — властно крикнула учительница.
Колька остановился. Наш комиссар обвела всех взглядом.
— Есть еще, кто так думает?
Наверное, многие из нас считали, что настоящее наше место на фронте, а не в птично-яичной, но не об этом надо было думать. Раз посылают нас, значит, больше некому. Значит, мы можем здесь принести сейчас самую большую пользу. Это сказал за всех нас Антон.
Вечером ко мне подошел Баланда. В руках у него был сверток в газетной бумаге.