В Эрмитаж!
Шрифт:
— Это не Медный всадник? — спрашивает Ларс Пирсон.
— Oui, mon petit, [37] это статуя работы Фальконе. И этот скульптор, как видите, тоже был французом. А теперь, mes amis,я умолкаю, хотя вы скоро поймете, как мне тяжело об этом молчать. Но вы поймете, почему я замолчала.
Восемь пилигримов Просвещения, мы разглядываем противоположный берег. Только один-двое из нас прежде бывали в этом городе; и все же то, что мы видим, кажется нам знакомым по множеству упоминаний. Кунсткамера: здесь Петр хранил свое собрание восковых
37
Да, мой маленький (фр.).
А в центре этого пространства — вода, в которую точно смотрятся эти здания и набережные. Вечерний воздух прохладен, и небо очистилось до сверкающей ясной синевы. Красное вечернее солнце близится к горизонту. Перед нами взметнувшийся над Невой каменный мост соединяет друг с другом противоположные берега. За нами, в месте слияния нескольких рек, нечто странное происходит со светом. Сама река как будто растворяется в светлом воздухе: вода превращается в лучистое вещество; небо, малиновое солнце, река растворяются друг в друге. А над сверкающим зеркалом вод высится ряд царственных зданий, соединенных вместе и словно повисших между небом и землей — как мираж. Здания, окрашенные зеленым и белым, все в классическом стиле, простые по архитектуре, но богато украшенные, стены покрыты барочными пилястрами, искусно отделаны наличники. Кровли из позеленевшей меди, а фасады идут один за другим, подобно венецианским дворцам.
— Заметьте, я ничего не говорю, — слышится вдруг голос Галины. — Вы и без меня знаете, что это такое.
Да, Галина, знаем. Хотя большинство из нас не видели этих фасадов прежде, они нам давно знакомы. Перед нами Зимний дворец. Эрмитаж.
22 (прошлое)
— Нравишься ли ты? Милый друг! Ну конечно, ты ей нравишься! — говорил приземистый, носатый Мельхиор Гримм, шлифуя ногти в просторной гостиной дворца Нарышкина, выходящей окнами на холодную Сенатскую площадь.
— Ты уверен? Точно? — спрашивал Философ.
— Это очевидно как дважды два, друг мой. Она без ума от тебя. Я сам слышал. Она всем твердит, какой ты замечательный. Необыкновенный, уникальный, вне всяких сравнений.
— Когда она такое говорила?
— Я тебе уже говорил. Ты видишься с царицей почти каждый день, я же встречаюсь с ней практически каждый вечер. Честное слово, мы просто обожаем друг друга. Болтаем без умолку, словно две сороки. Она называет меня своим маленьким gobe-mouche, [38] своим паучком. Она присвоила мне звание любимого раба.
38
Простофилей (фр.).
— Ну, с тобой она не скупится на очаровательные комплименты! Но что в точности она говорила обо мне?
— Ну, не знаю… наверное, не стоит тебе рассказывать, да ты и сам не хочешь… — уклончиво мямлит Гримм.
— Да ты просто чванный зануда, дружище Мельхиор. — Наш герой нетерпелив, как всегда. — А помню, каким ты был — амбициозное ничто, толстый немец из вонючего борделя в Сан-Роше. Ты был добрым приятелем Жан-Жака Руссо. Помнишь, как водил его к шлюхам?
Гримм начинает сердиться:
— Было, прошло, быльем поросло. Особенно то, что касается Руссо. Об этом лучше забыть.
— Я ничего не забываю, — возражает Философ. — И Руссо тоже. Тщеславней человека я не встречал. Это я посоветовал ему стать философом. Его первое эссе почти целиком мною написано и с моей подачи опубликовано. Но за благодеяния платят ненавистью. Я помог Руссо, и этого преступления он мне не простит никогда.
— Доброта тебя погубит.
— Говорят, сейчас он описывает свои интимные приключения и намерен эту исповедь обнародовать. Боюсь, эта публикация доставит тебе массу неприятных переживаний, мой бедный Мельхиор.
— Пустяки, — поводит плечами Гримм, — к тому же ты тоже замешан в его похождениях.
— Ну давай, Гримм, не томи, пожалуйста. Выкладывай, что рассказывает обо мне царица.
— Хорошо, — сдается Гримм и усмехается лукаво. — Она рассказывает всем и каждому, что после одного вашего свидания у нее все ноги в синяках.
— Что-о?! Ноги?! Не может быть!
— Еще как может, — дразнит его Гримм, — она сказала, что, увлекшись беседой, ты похлопываешь слушателя по ляжкам и коленкам. Наверное, ты ничего такого за собой не замечаешь, но все твои друзья подтвердят ее слова. Я сам, к примеру, как тебя послушаю, потом синяки считаю.
— Ну знаешь, Гримм, это, наконец, смешно. — И Философ взволнованно полается вперед.
— Эй, опять ты за свое. Будь добр, сядь как сидел. Ей-богу, отродясь не видывал таких пылких философов!
— Что делать, идеи возбуждают меня. Когда-нибудь они доведут меня до безумия.
— Царица сказала, что поставит между вами стол, а то ты ее изнасилуешь своими идеями.
— Выходит, она жалуется на меня каждому встречному-поперечному?
— Нет, нет. На самом деле она считает тебя невинным и очаровательно искренним. Говорит, что иногда тебе можно дать лет сто, а иногда ты ведешь себя как десятилетний мальчуган.
— Она так сказала? Странно. — Наш герой морщит лоб, припоминая однажды виденный сон. — И которого из нас она предпочитает?
— Конечно мальчугана, — отвечает Гримм. — Маразматических старцев и профессиональных жополизов при дворе в избытке и без тебя. А вот юношеской порывистости и легкомыслия как раз не хватает.
— Ладно, ты меня знаешь. Я ее сразу предупредил, что придворные хитрости и экивоки не для меня.
Гримм становится серьезным.
— Не стану спорить. Тебе и впрямь стоит быть осторожнее со своими приятелями-придворными.
— Какие они мне приятели! Паразиты, блошки, пересмешники, марионетки — вот они кто. И потом, снискавшему милость повелителя незачем подлаживаться к слугам.
— В придворные ты и вправду не годишься, — качает головой Гримм. — Двор — это джунгли, дружище. Пособие для изучения дикой природы. Куда там Руссо с его «Общественным договором» — придворный мирок в сотни раз хуже! Придворные — звери, всегда готовые горло друг дружке перегрызть. Жизнь при дворе — драчка за лакомый кусочек, за филейную часть добычи. Растерзать и напрочь уничтожить фаворита не терпится каждому. Ты меня слушай. Я-то всегда предусмотрителен, со всеми любезен и благожелателен. А ты прешь напролом, как последний невежа.