В лабиринтах вечности
Шрифт:
В те страшные дни он слышал лишь шипение змей, что клубились у его ног – жены, наложницы, кормилицы.
Они все жаждали её смерти.
Против его дочери ополчились все: жёны – нильские утки и многочисленные дети – целый выводок детей! Он даже не мог вспомнить их лица. Они были для него все безлики и безымянны. Один сплошной ком. А как можно запомнить целую сотню почти одинаковых на лик детей? Лишь тех, кто поноровистей, кто больше других желает получить от него цеп и посох – символы власти, только их он и помнит.
Старик содрогнулся:
–
– Твои сыновья продолжат твой путь…, – начал, было, слуга, но старик лишь раздраженно скорчил гримасу.
– Замолчи! Их ежедневное шипенье заставляет меня мечтать о смерти. – Старик закрыл глаза и медленно – видно каждое движение причиняло ему острую боль – запрокинул голову назад и уперся лысеющим затылком в высокую спинку золотого трона. – Ох, смерть – это лучшее избавление от них! А-а… все и так давно ждут моей смерти! И каждый мыслит себя на царство! Ждут! – закряхтел старик.
Закашлялся…
Из груди вырвался свист со стоном.
– Ждут моей смерти! А больше всех этот вездесущий Мернептах – «Возлюбленный Птахом». Моя девочка никогда не желала моей смерти! Она любила меня! Она любила всех и была Светом! Светом звезды! Она принадлежала другому миру. И должна была жить вечно… – Старик заскрипел еще больше, вновь зашелся кашлем. Высохшее тело старика казалось, вот-вот расколется надвое.
Раб поднес хозяину золотой кубок с лечебной настойкой, но он отвел его руку и, чуть отдышавшись, снова сдавленно застонал.
Его никак не отпускала вина. Он давился ею, захлебывался и если бы мог, то отдал бы сейчас свою бессмертную душу только для того, чтобы искупить вину перед дочерью.
– Что я наделал? Что я наделал? Доченька! Могу ли я хоть как-то облегчить твою участь вечной странницы? Могу ли? Доченька…
Старик уронил голову на грудь, в страдальческой муке сомкнул очи.
Тяжелое дыхание с шумом вырывалось из груди.
Уже каждый вздох был в тягость и причинял нестерпимую боль.
– Моя девочка, я помогу тебе… помогу…, и мы встретимся… – тревожно сипло прокряхтел старик, покачиваясь из стороны в сторону, черепашьи глаза заслезились (он уже не скрывал своих слёз и не стыдился их). – Они хотят власти, пусть получают! А я…, а я… Я иду к моей девочке… Без неё у моего народа нет Будущего, всё погибнет и будет тлеть…
Фараон плакал и бормотал, порываясь идти к ней, к любимой дочери в царство Осириса, а раб со слезами на глазах поглаживал его руки, стараясь успокоить и удержать старика.
Вдруг фараон встрепенулся. Просипел решительно.
– Я готов к Суду! Готов!
Просипел и, изменившись лицом, стал, в самом деле, походить на старого доблестного воина, но еще уверенного в собственной силе, и в способности всё исправить. Рабу показалось, что старик почти перестал сипеть, корчиться от раздирающей его изнутри боли и даже приосанился.
Лицо фараона озарилось надеждой. Казалось, старик способен одной своей волей повернуть время вспять и всё исправить там, в далеком прошлом.
Но вдруг он замер, как окаменел – и слезы перестали струиться из черепашьих глаз. В старческом уже размякшем мозгу промелькнула, возможно, последняя мысль, но какая страшная мысль, страшней кары Богов! «Мне не пройти Суд Осириса! Не ответить на вопросы! Я совершил самый страшный грех – я лишил жизни своё дитя – и меня сожрёт это чудовище, пожирающее грешников! Меня сожрёт Аменуит!»
На пороге вечного пути человек оценивает свою жизнь. И многих охватывает ужас не оттого, что не совершено или наоборот сделано, ужас от невозможности исправить, изменить или предотвратить страшное. Только чувствуя хлад вечности за спиной, каждый понимает, что в его жизни было сделано не так, где оступился и какой беды он виновник, а до этого момента мы перед собой и собственной судьбой чисты и святы.
Но вот только этот старик понял свою ошибку – страшную ошибку – гораздо раньше, и вот уже многие годы он замаливал её и выпрашивал милости богов.
Милости не для себя.
Нет!
Просил у богов милости для неё, для своей единственно любимой дочери Нефер-Кемет.
Он вымаливал у богов милость – дать ей ещё одну Земную Жизнь, и готов был жертвовать самым дорогим – своей вечной жизнью – лишь бы его дочь могла вступить в Вечность, как подобает человеку – с погребением и именем.
Но боги молчали и мучили его своей чудовищной глухотой. Они наслаждались его терзаниями, наказывая долгой жизнью, слишком долгой, чтобы он испил сполна ядовитую чащу горького раскаянья.
Он страдал каждый день, каждый миг, прожитый с тех страшных дней, когда гордыня возобладала над разумом, над сердцем, над законами человеческого бытия. И теперь душа терзалась, не находя покоя и оправдания содеянного.
– Сожрёт Аменуит! – повторил Старик и содрогнулся. Весь его воинствующий вид вдруг сменился видом уставшего от жизни человека. Безумная усталость! О, как он устал! Он сжался, но не от холода, а от страха перед настойчиво омерзительными воспоминаниями.
Посмотрел невидящим взглядом.
Где он? Жив ли ещё? Есть ли время исправить? Трясущаяся голова старика безвольно клонилась. Успею?
Нет!
Уже нет…
Заметил слугу у своих ног, что преданней пса следил за душевными муками и уходящей жизнью хозяина, одними губами чуть слышно прошептал ему:
– Запиши… на Исполняющем Желание… мою последнюю волю…
Слуга подорвался, соколом подлетел к писцу, выхватил у него папирус, тушь и палочку – стилос и в мгновение ока вновь был у ног старика.
Тихое «Владыка, я готов» не слетело с его губ, он лишь ждал, терпеливо ждал, когда старик наберется сил повелевать, как повелевал почти семьдесят лет, а по впалым щекам раба стекали крупные слезы. Он знал – это последняя воля Божественного: