В лагере
Шрифт:
— Ни-ни! Абаб…
Ника взяла ее на руки и весело закружилась по комнате.
Муся зажгла керосинку и поставила на нее кастрюлю с манной кашей. Мне уже нечего тут было делать, и я ушел.
По-моему, ничто так не соединяет людей, как общая тайна. Умом-то я еще не понимал тогда этого, а сердцем все-таки чувствовал, что вместе с тайной появилось что-то новое в наших отношениях с Никой, что я для нее уже не как все, что тайна замыкает, отдаляет нас ото всех и сближает друг с другом. Я носил эту тайну в груди, радовался и с нетерпением ждал полночи.
Вечером, когда мы
— Чего вы? Чего вы? — залюбопытствовали ребята.
Но мы ничего не сказали и побежали спать.
Я разделся и лег. Через четверть часа все угомонились, и стало тихо во всем доме. И в парке — ни шороха, ни шелеста.
Но вот Тошка замычал и что-то забормотал во сне. Я не люблю, когда бормочут во сне. Что-то жуткое есть в этом бессмысленном ночном бормотании. Как будто не спящий это, а кто-то другой, сумасшедший, притаившийся в комнате, лепечет всю эту чепуху. Нервы мои напряглись. От глубокой, полной тишины звенело в ушах.
«Бам!»
Я вздрогнул. Это часы внизу пробили половину одиннадцатого. Полтора часа еще ждать. Я лежал с открытыми глазами и был уверен, что ни за что не засну. Я думал о чем-то. Мысли, безвольные, ясные, неудержимо неслись одна за другой, как облака, как тени. И вдруг я ясно-ясно увидел перед собой отца Ники. Он почему-то был страшно злой и даже свирепый какой-то. Он наступал на меня, размахивал руками, топал ногами, кричал, бранил за что-то. Я ждал уже — вот-вот он схватит меня за шиворот, приподнимет и ударит со всей силой о землю. И вдруг откуда-то выскочил Полкан и, вступаясь за меня, кинулся на него, как тогда на Сергея Сеновалыча, с каким-то странным, автоматически размеренным лаем: «Ам! Ам! Ам!»
Я очнулся.
«Бам! Бам! Бам!» били часы внизу.
«Да неужто я спал? Вот так так! Хорошо, что не проспал. Но сколько же это — одиннадцать или двенадцать? Впрочем, все равно. Лучше уж там подожду, а то опять засну».
Я вскочил, оделся и — на подоконник. Задел стакан ногой. Он повалился набок и звякнул, зарокотал ребрами, катаясь по блюдцу. Серафим зашевелился — проснулся, должно быть. «А что, если и его позвать с собой? — подумал я. — Да нет, не пойдет он! Да и девочки просили никому не говорить».
Я постоял, подождал, когда он затихнет, заснет. Шурша ветками, спустился по тополю вниз и пошел потихоньку в черную-черную аллею к скамейке.
Там никого еще не было. Я сел и стал ждать. Через минуту, не больше, послышались шаги, шопот и еле сдерживаемый смех. Это Муся и Ника.
— Саша, ты здесь? Давно ты?.. А Муся, чудачка, струсила и не хотела итти.
— Да-а, темно-то как…
— Ну, теперь уж рассвет скоро, — сказал я, чтобы успокоить Мусю. — Ночи-то короткие стали.
— Так идемте скорее, — заторопила нас Ника. — А то придем к рассвету… что же это за ночное!
Мы пошли. Ночь была темная. В двух шагах уже ничего не было видно. И все спало кругом, притаилось, притихло. Муся трусила, вцепилась в меня, за рукав, и серьезно уговаривала не итти дальше, вернуться назад. Мы с Никой подсмеивались над ней и шли дальше. Прошли парк и стали спускаться в овраг.
Узкая, неровная, извилистая тропинка круто шла вниз в сплошных зарослях. Тут уже совсем стало темно, так что пришлось итти ощупью. Под ноги попадались то какие-то выступы, то ямы, которых днем и никогда не замечал. Тут уже Ника вцепилась в другой мой рукав. Так мы и шли, спотыкаясь, натыкаясь на деревья, куда-то вниз, как в пропасть.
Муся лепетала что-то от страха. Я чувствовал, как дрожит ее рука, да и рука Ники как-то уж слишком крепко вцепилась в меня. Страх девочек передался и мне. И все-таки мне было приятно думать, что вот здесь, в этих темных дебрях, я единственный их защитник. И какое бы чудовище ни предстало сейчас перед нами, я кинулся бы на него так же, как Полкан во сне на отца Ники.
Но вот и ручей. Мы перепрыгнули через него, ползком взобрались на горку и вышли к кирпичному заводу в поле. Здесь было уже гораздо светлее и веселее, тут хоть что-то можно было различить и увидеть — завод, овсы, деревья. Множество звезд горело над нами.
— Если бы я знала, ни за что, ни за что не пошла бы с вами! — раскаивалась Муся. — Да вот как накроют нас…
— Ну и пусть накроют! — не унывала Ника. — Ничего нам не сделают. Зато как интересно!..
Теперь мы шли быстро по мокрой меже мимо густых овсов. Через четверть часа мы уже были в лугах и подходили к дымному затухающему костру. У костра сидел тот самый паренек, который перед спектаклем притащил мне череп, и стругал перочинным ножом палку. Неподалеку от него, накрывшись пиджаками, спали еще два паренька. Направо выступали из тьмы две старые ветлы и кустарник на краю речки, налево паслись спутанные кони. Шаги наши услышала пушистая белая собачонка, лежавшая рядом со знакомым мне пареньком, подняла морду, навострила уши и зарычала.
— Цыц, ты! — прикрикнул паренек и придержал ее рукой, чтобы она не кинулась на нас. — Кто же это идет?.. Э, да это вон кто!.. Федька, Сережка, вставайте! Гости пришли!
Те скинули с себя пиджаки, сели и заспанными глазами уставились на нас, ничего не соображая.
— Что же у вас костер-то плохо горит? — спросила Ника.
— Сейчас наладим…
Пареньки зашевелились, натаскали из кустов валежник, наломали, навалили в костер целую гору. Костер затрещал, задымил. Пробиваясь снизу, запрыгало пламя и вдруг все охватило, встало столбом и осветило все вокруг. Мы сели у костра, сняли с себя мокрые чулки и ботинки, разложили сушить, и тут у нас начались разговоры.
Один паренек, Федька, оказался страшным балагуром. Он так и сыпал историю за историей, чрезвычайно смешные и всё про какого-то Ивана Севастьяныча, который говорил каким-то особым языком и до того был жаден и завистлив, что ничего не мог видеть в руках других, чтобы сейчас же не выманить или не обменяться с выгодой для себя.
«А ну, возвествуй, сударыня-барыня, — говорил этот Иван Севастьяныч, величая «сударыней-барыней» старуху-нищенку, подошедшую к нему под окно, — что это у тебя в кулаке-то зажато?» — «Да копейка, батюшка, вот подали добрые люди…» — «Копейка? А-а!.. Да, никак, новая?» И сейчас же сменяет на потертую, с дыркой.