В лагере
Шрифт:
Жалко мне было нашей прежней, горячей дружбы. Но я верил, что она непременно вернется и даже крепче будет, и ждал этого с нетерпением.
Оставалось всего пять дней до закрытия лагеря. И вот в этот пятый день до закрытия лагеря, часа за два до ужина, я возился с лодкой у пруда. Лодка протекала в двух местах. Я забивал пазы паклей и замазывал варом. Мне хотелось сделать как следует, а потом пригласить всю свою компанию и покататься до ужина.
Вдруг, смотрю, идет Ника — сердитая; подошла и строго так:
— Ты зачем сказал, что меня зовут Аней?
— А
— А я не хочу!.. И незачем было говорить…
— Слушай… да ведь это же вздор! И сердиться-то не за что.
— Сама знаю, что вздор… А все-таки буду, буду сердиться!
Повернулась и ушла.
Вот чудачка! Рассердилась она не на шутку, и это меня очень огорчило. Теперь уже и с лодкой незачем было возиться. Как глупо! Ссориться из-за такой чепухи!.. И сама же это отлично понимает, и все-таки… Если она так дорожит моей дружбой, ну и не надо… Могу и устраниться…
Я разгорячился, разобиделся, бросил лодку, зашел в комнату, взял книгу и ушел в конец парка. Там я лег в кусты, так чтобы никто не мог меня видеть, и стал читать. Я знал, что она скоро одумается, застыдится своего поступка, и даже втайне надеялся, что она будет искать меня, чтоб загладить вину свою. Так уже было однажды.
Я пролежал около часа, смотрел в книгу, перевертывал страницы, как будто читал, но ничего не понимал, потому что думал совсем о другом.
Вдруг послышались шаги, торопливые, быстрые. Я посмотрел (мне-то сквозь кусты все было видно): Муся и Ника, обе взволнованные, расстроенные. Прошли и остановились шагах в пяти от меня, осмотрелись кругом.
— Где же он? Где же он? — лепетала Ника.
— Саша-a-al — звонко крикнула Муся.
Меня, меня ищут! Я торжествовал. Мне захотелось помучить их, и я притаился.
«Пусть, пусть поищет… В другой раз не будет…»
Никогда не прощу себе этой мстительной дури!
Они постояли, подождали — никто не откликнулся на зов.
— Не надо, не надо! — вдруг нетерпеливо, с обидой и даже с отчаянием сказала Ника и побежала к дому.
Она только мелькнула передо мной, но я видел и отлично запомнил лицо ее в эту минуту. Оно было прекрасно! Подбородок вздрагивал, из горящих глаз катились крупные слезы.
«Странно… Что же это значит?..»
Я ничего не понимал.
«Если она хотела со мной помириться, так не так бы… Тут что-то другое, серьезнее… Но что?..»
Я понимал только одно, что я глупо сделал, что не откликнулся, и, если они обнаружат меня в этой засаде, я уже окажусь настоящей свиньей перед ними.
Я поскорее выбрался из кустов и тайком ушел через овраг в поле.
Все это до того взволновало меня, что у меня даже ноги дрожали. Чтоб успокоиться, я долго колесил по полю и вернулся домой, когда все уже сидели за столом на террасе и ужинали. Все были какие-то задумчивые, а у Муси даже глаза заплаканные. Что-то случилось…
Я сел за стол, оглядывая всех и стараясь понять, что же случилось.
Стул Ники был пуст. Я ждал, вот-вот она войдет, и готовился к этой встрече. Но время шло, а ее все не было.
— А где же Ника? — спросил я.
— Как где? Она уехала, — сказал Серафим и с удивлением посмотрел на меня.
— Как уехала? Куда?..
— Да что ты?.. Или ничего не знаешь? Да где ты был?
— Мы искали, искали тебя… — начала было Муся, но голос у нее задрожал, оборвался. Она бросила вилку на стол и убежала в спальню.
— Отец приезжал… Перевели его… Ночью нынче уезжают на Дальний Восток… — говорил Серафим.
Я слушал и не верил, смотрел на пустой стул и тоже не верил. Я не плакал, нет! Не вскочил и не бросился сломя голову догонять их на станцию. Я весь одеревянел, и все передо мной было в каком-то тумане.
Я не стану подробно описывать четыре последних дня в лагере. Они были ужасны. Всё и всюду напоминало мне Нику.
Когда я увидел дочку Сергея Сеновалыча — Катю, вспомнил, как она улыбалась когда-то, лепетала: «Ни-ни… абаб…» и тянулась своими пухлыми ручонками к Нике, я чуть не завыл от боли и убежал от нее, как от чего-то нестерпимо ужасного.
Не знаю, что было бы со мной, если бы не Серафим. Он не терзался, как я. Он уже прошел через эти страдания раньше меня, — может быть, в тот день, когда уходил с «камарадами» ловить жучков и бабочек. Но и ему было тяжело и грустно. Я это видел, да он и не скрывал своих чувств.
Он почти не отходил от меня, почти не говорил ни о чем, а если и говорил, то о каких-то пустяках. Но я живо ощущал его горячее сочувствие, его прежнюю, горячую дружбу. В эти ужасные дни я впервые, пожалуй, по-настоящему оценил Серафима и полюбил его еще больше.
Внешне я был спокоен, делал все, что полагалось мне делать; кроме Серафима, никто не замечал, что происходило со мной. Даже Муся. Счастливая! После разлуки с Никой она поплакала, потом погрустила немного, а потом уже и грустить перестала, как будто ничего и не случилось.
Если б и я мог вот так же выплакать все и забыть!..
Потом я вспомнил, что ведь Ника-то не хотела уезжать из Москвы, одна хотела остаться.
«А вдруг она и в самом деле взбунтуется и не поедет, останется жить у Николая Андреевича? Она это может… Отец любит ее… и на все согласится, если она только захочет…»
Я ждал, вот-вот она снова появится в лагере. Но она не являлась — значит, уехала. Тогда другая надежда вселилась в меня:
«Приеду в Москву, а там письмо… Она знает мой адрес. Она записала его в своей маленькой записной кожаной книжечке. И мы будем переписываться всю жизнь, пока не встретимся снова…»
С этой надеждой я и уехал из лагеря.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В Москве я бегом взбежал на третий этаж и сразу же — к синему ящику, прибитому к двери. Письмо! Письмо! Вон оно белеет сквозь решетку.