В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)
Шрифт:
– Как ваша фамилия?
Человек из Чевенгура не мог сразу опомниться от волнующих его собственных мыслей.
– Поедем, товарищ, работать ко мне, - сказал он.
– Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею громадный трудовой район - и весь в коммунизме, как рыба в озере! Одного у нас нету: славы...
Гопнер живо остановил хвастуна:
– Какая луна, будь ты проклят? Неделю назад ей последняя четверть была...
– Это я от увлечения сказал, - сознался чевенгурец.
– У нас без луны еще лучше. У нас лампы горят с абажурами.
Три человека тронулись вместе по улице - под озабоченные восклицания каких-то птичек в палисадниках, почуявших свет на востоке. Бывает хорошо изредка пропускать
Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий гул неизвестной страны, хотя Дванов и ранее слышал про этот небольшой уезд. Узнав, что чевенгурец поедет через Калитву, Дванов попросил его навестить в Черновке Копенкина и сказать ему, чтобы он не ждал его, Дванова, а ехал бы дальше своей дорогой. Дванов хотел снова учиться и кончить политехникум.
– Заехать не трудно, - согласился чевенгурец.
– После коммунизма мне интересно поглядеть на разрозненных людей.
– Болтает черт его знает что!
– возмутился Гопнер.
– Везде разруха, а у него одного - свет под абажуром.
Дванов прислонил бумагу к забору и написал Копенкину письмо.
"Дорогой товарищ Копенкин! Ничего особенного нет. Политика теперь другая, но правильная. Отдай моего рысака любому бедняку, а сам поезжай..."
Дванов остановился: куда мог поехать и надолго поместиться Копенкин?
– Как ваша фамилия?
– спросил Дванов у чевенгурца.
– Моя-то - Чепурный. Но ты пиши - Японец; весь район ориентируется на Японца.
"...поезжай к Японцу. Он говорит, что у него есть социализм. Если правда, то напиши мне, а я уж не вернусь, хотя мне хочется не расставаться с тобой. Я сам еще не знаю, что лучше всего для меня. Я не забуду ни тебя, ни Розу Люксембург. Твой сподвижник "Александр Дванов".
Чепурный взял бумажку и тут же прочитал ее.
– Сумбур написал, - сказал он.
– В тебе слабое чувство ума. И они попрощались и разошлись в разные стороны...
Тут между героями завязался странный диалог, но еще, во всяком случае, происходит и некая вынуждаемая автором перекличка. На глазах у Дванова, Гопнера и Чепурного инспектор наказывает нерадивого пожарного, заснувшего на своем посту, хотя вся-то его служба практически лишена смысла: ведь никакой воды для тушения пожаров в неработающем городском водопроводе нет и в помине, да и сама каланча, оказывается, давно сгорела. Вот и разговор между героями идет, как-то спотыкаясь, - бессмысленный, затрудненный, но при этом, как ни странно, они говорят между собой, что называется, "по душам". Вначале Чепурный никак не может взять в толк, что с ним хотят познакомиться, и просто не может никак сказать свое имя: это ему оказывается не так-то просто (все делается с оговорками - не "для одного вида", не гладко, а - искренне, но с оттяжкой). Потом все-таки все трое знакомятся между собой, Чепурный зовет Гопнера и Дванова ехать к нему в Чевенгур, хотя совершенно явно привирает - и относительно луны, и относительно "полностью" построенного у него коммунизма. Дванов вспоминает про Копенкина, которого оставил, чтобы съездить в город и вернуться к нему, но, решив теперь, что останется в губернском городе (чтобы кончить техникум), посылает тому через Чепурного записку, чтобы он его напрасно не ждал. Написание записки тоже выливается в какой-то спектакль из "театра абсурда". Но в результате-то все-таки все они окажутся в Чевенгуре.
Вообще говоря, почти неважно, в каком именно порядке читать намеренно, на мой взгляд, - рассогласованные автором части "Чевенгура". Они так и не сведены автором в единое последовательное повествование, с классическими завязкой романа, отчетливой сюжетной линией, кульминацией и окончанием. Разные части, из которых вылеплено это произведение, были написанные в разное время: это повесть "Происхождение мастера" (о юности Саши Дванова), отрывок "Новохоперск" (о его странствиях по губернии во время гражданской войны), а кроме того, еще то, что получилось из задуманного первоначально как самостоятельное произведение "Строители страны" (о приключениях, на грани реальности и фантазии - в которых вместе с Двановым принимают участие еще несколько персонажей, не вошедших в окончательную редакцию романа - см. работу В.Ю.Вьюгина об этом) и, по-видимому, наиболее поздние части - уже собственно "Чевенгур" (увиденный сначала Копенкиным и потом Двановым с Гопнером), с эпизодами про Сербинова и Соню. При этом главы о Чевенгуре как о "большевистском рае", иначе говоря самый центр загадочной Платоновской утопии-притчи появились, как будто, в последнюю очередь.
x x x
В отличие от Булгаковского "Мастера и Маргариты" - романа, где также переплетены по крайней мере три слоя реальности (но зато там все три слоя выстроены и подчинены строгой иерархии: с одной стороны, советский быт Москвы 20-30-х годов, как самая "низшая" реальность, затем, с другой стороны, стоящая над ней, и так сказать, подновленная художественным остранением библейская реальность римской провинции, города Ершалаима, а, наконец, уже с третьей, как самая высшая - реальность всесильного Воланда (и всего, что решается уже вне его власти, где-то на небесах, там, где Мастеру предоставляют "покой")... Итак, в отличие от этого, кем-то "управляемого" и "расчисленного" Булгаковского космоса, у Платонова в "Чевенгуре" мир намеренно предстает как неупорядоченный, разорванный и нелогичный. Все три плана повествования (советская реальность 21-го года, мир странствия платоновских героев и мир их снов) - все они как будто полностью самостоятельны и друг другу почти не подчинимы. Читатель как бы волен жить в том мире, какой ему больше нравится, и выбирать ту иерархию (в рамках возможностей своего воображения), какая ему более по сердцу.
x x x
По сути дела, в "Чевенгуре" Платонов дает нам свой взгляд на русскую душу (или - на тот "наш душевный город", о котором говорил еще Гоголь, в "Примечаниях к "Ревизору"). Эта душа для него не наделена какими-то однозначно положительными характеристиками, она от всех определений ускользает. Эти определения неизбежно срываются в пошлость самовозвеличения (а также, в ином варианте - в пошлость самоуничижения). Тут уместными кажутся слова филосова-эмигранта Георгия Федотова (из его статьи "Русский человек", 1938 года):
Какими словами, в каких понятиях охарактеризовать русскость? Если бесконечно трудно уложить в схему понятий живое многообразие личности, то насколько труднее выразить более сложное многообразие личности коллективной. Оно дано всегда в единстве далеко расходящихся, часто противоречивых индивидуальностей. Покрыть их всех общим знаком невозможно. Что общего у Пушкина, Достоевского, Толстого? Попробуйте вынести общее за скобку, окажется так ничтожно мало, просто пустое место. Но не может быть определения русскости, из которого были бы исключены Пушкин, Достоевский и столько еще других, на них не похожих. Иностранцу легче схватить это общее, которого мы в себе не замечаем. Но зато почти все, слишком общие суждения иностранцев оказываются нестерпимой пошлостью. Таковы и наши собственные оценки французской, немецкой, английской души.
В этом затруднении, - по-видимому, непреодолимом, - единственный выход - в отказе от ложного монизма и изображении коллективной души как единства противоположностей. Чтобы не утонуть в многообразии, можно свести его к полярности двух несводимых далее типов. Схемой личности будет тогда не круг, а эллипсис. Его двоецентрие образует то напряжение, которое только и делает возможным жизнь и движение непрерывно изменяющегося соборного организма.
На мой взгляд, Платонов и придерживается такого рода двуединого описания, при котором он оказывается способен видеть одновременно достоинства и недостатки всякого описываемого им, даже наиболее близкого его душе, явления.