В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)
Шрифт:
Таким образом, данная загадка либо вообще для человека непостижима, либо - как считает Платонов - ее решение можно попытаться "вынудить", вырвать у природы силой.
Любовь и душа
Любовь часто предстает у Платонова как болезнь плоти, просто ищущая своего "разрешения". При этом реальный объект страсти и его образ в душе человека, испытывающего любовные муки, совсем не обязательно совпадают, они часто совершенно рассогласованны - и во времени, и в пространстве.
Здесь можно вспомнить хотя бы ту заочную любовь, любовь "задним числом", которую испытывает степной большевик Степан Копенкин - к Розе Люксембург (ведь об этой немецкой коммунистке, по логике вещей, он мог услышать только после ее гибели).
Да вот и раненый Александр Дванов, скрываясь от своей идеальной любви (к учительнице, девушке Соне Мандровой), ночью, в бреду уходит из дома, чтобы искать социализм, которого
В следующем ниже (довольно часто цитируемом) отрывке в едином смысловом пространстве души одновременно сходятся образные представления: сердца, механического двигателя, сторожа души человека, птицы, вылетающей из клетки (которую сторож хотел уберечь, но затем и эта птица превращается или оставляет после себя только) - раны на теле:
Его сердце застучало, как твердое, и громко обрадовалось своей свободе внутри. Сторож жизни Дванова сидел в своем помещении, он не радовался и не горевал, а нес нужную службу. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения: он все время слушал высокую точную работу сердца. Но вот сердце сдало, замедлилось, хлопнуло и закрылось, но уже пустое. Оно слишком широко открывалось и нечаянно выпустило свою единственную птицу. Сторож-наблюдатель посмотрел вслед улетающей птице, уносящей свое до неясности легкое тело на раскинутых опечаленных крыльях. И сторож заплакал он плачет один раз в жизни человека, один раз он теряет свое спокойствие для сожаления.
Ровная бледность ночи в хате показалась Дванову мутной, глаза его заволакивались. Вещи стояли маленькими на своих местах, Дванов ничего не хотел и уснул здоровым.
До самого утра не мог Дванов отдохнуть. Он проснулся поздно, когда Фекла Степановна разводила огонь под таганом на загнетке, но снова уснул. Он чувствовал такое утомление, словно вчера ему была нанесена истощающая рана (Ч).
Зачем, казалось бы, бежать от уже, казалось, настоящей и почти обретенной Двановым любви к Соне (в родной деревне, в доме приемного отца, Захара Павловича), чтобы потом "разменивать" ее - на печи у (первой встреченной) солдатской вдовы? Только для того, чтобы эта истинная сердечная привязанность - не помешала участвовать в "главном деле его жизни", т.е. в поисках пути к коммунизму? (Вспомним напутствие умершего отца Саше Дванову, услышанное последним как будто во сне, на могиле отца: "Делай что-нибудь в Чевенгуре, - здесь нам будет скучно лежать".) Ради этого и может быть оставлено все личное, и даже само безвыходное небо родины. Своим физическим соединением с Феклой Степановной Дванов избавляется от груза плотского чувства: этим как бы просто высвобождается ненужная, только мешающая энергия. Это, так сказать, "наименьшее зло" по отношению к идеалу. Тем же актом как бы приносится и жертва самой любви Дванова к Соне (Вы - сестры! восклицает он в пылу страсти).
Итак, с одной стороны, любовь это чувство, которое одухотворяет людей, соединяет, привязывает одного человека к другому, но с другой, половая любовь - что-то зверское, что должно быть разрешено как естественная функция организма (идея, конечно, не собственно платоновская, но - и разночинца Базарова, и героев Чернышевского, и многих других). Такая любовь вполне безобразна в своих внешних проявлениях. Она должна быть поскорее изжита, преодолена, взята под контроль некой высшей, исключительно духовной (а не "душевной") инстанцией двух любящих (или даже - законами целого государства, как это предлагается в платоновской сатире-гиперболе "Антисексус"). Плотские чувства часто описываются у Платонова в пугающих своей откровенностью, отвращающих от себя сценах.
Но тут же рядом, как бы с другой стороны, существует прямо-таки умопомрачительный "платонизм" - в котором происходит возгонка тех же чувств к совершенно иррациональной, и тоже почти болезненной - неосязаемости, в рамках которой один из любящих может быть счастлив только оттого (хотя бы от того / тогда и только тогда), что сохраняет в себе память существования другого человека - как, например, это делает Прушевский (в "Котловане") ощущая на своих губах поцелуй, которым его когда-то, много лет назад одарила совершенно незнакомая девушка, а он все последующие годы, так и не встретив ее до самой ее смерти, способен был жить только одним скудным воспоминанием пережитого в этот момент чувства. (Многие и другие герои Платонова, собственно, способны жить - только одним воображением от чего-то "нереального" в своей жизни.)
Если человек не одушевлен какой-то страстью, доходящей до самозабвения - трепетом ли перед "живым" устройством паровоза, или нежной привязанностью, заботой о своем ближнем, - то для этого человека, по Платонову, моментально рушится мир. Для него оказывается ненужным и лишенным смысла все остальное существующее. Созданные людьми - для помощи себе - механизмы и сама природа оказываются откровенно враждебны. Ведь единственное, в чем действительно нуждается человек, это - что-то нечаянное в душе - что и бывает-то, по-настоящему, только в детстве. Это то, возвращения чего ожидают и к чему стремятся всю жизнь сокровенные человеки Платонова, как и герой одноименного рассказа, Фома Пухов. Ведь, как написано в одной из записных книжек писателя:
Жизнь есть упускаемая и упущенная возможность [Труд есть совесть 1946: 700].
Оправдание души
Как интерпретирует один из существенных для Платонова "экзистенциальных" смыслов американский исследователь Т.Сейфрид, все в мире подвластно универсальному закону энтропии, или "закону тяготения всех физических существ к смерти и распаду". Но значит, как бы рассуждает платоновский герой-правдоискатель, душа вовсе не "покидает" тела человека после его смерти, переселяясь в "мир иной", а погибает вместе с ним, наравне с телом (Сейфрид: 306-312). Единственный выход из этой ситуации и единственная остающаяся тут надежда, согласно Платонову - найти "коллективную душу", ту, которая не умирает. Вот такую душу он и пытается представить. Все его творчество, собственно говоря, можно понять как осуществление этого грандиозного, иногда по-детски неуклюжего и наивного, иногда трогательного, а иногда какого-то даже навязчивого, пугающего проекта. В романе "Счастливая Москва" наиболее отчетливо видна попытка увязать самые заветные мысли писателя - с теми идеями, которые отражали бы "общие места" господствующей идеологии, и которые писатель мог бы рассчитывать опубликовать в официальной печати. В записных книжках писателя (осени 1932 г., во время работы Платонова над романом) можно прочесть:
Есть такая версия.
– Новый мир реально существует, поскольку есть поколение искренне думающих и действующих в плане ортодоксии, в плане оживления "плаката" ... (СМ: 58-59)
И вот, вроде бы из жалкого материала официально "разрешенной", насквозь идеологизированной, тупо начетнической мысли Платонов все-таки пытается развить свою, крайне причудливую - уводящую нас к его собственному рукотворному апокрифу - метафизическую конструкцию.
Ведь марксистская наука и философия постоянно провозглашают, что неуклонно продолжают доискиваться материалистических объяснений любых явлений. Значит, даже с высокой трибуны не может быть, вроде бы, отвергнуто, например, такое предложение (пусть наивное, нарочито грубоватое, даже отдающее некоторым скверным "душком") - истолковать душу как пустоту в кишках человека, которая втягивает в себя весь мир. Это вписывается в эстетику некрасивого и отталкивающего, взятую на вооружение сначала декадентами, потом футуристами (с их раздаванием "пощечин общественному вкусу"), а затем и Пролеткультом. В то же время это отвечает и такому глубоко укоренившемуся в мозгах вождей нашей страны принципу: "Кто был ничем, тот станет всем" (с шапкозакидательской установкой на "боевой и трудовой подвиг советского народа", а иногда и ставкой просто - на чудо). К тому же объяснение сложнейшего следует искать и находить в простейшем. Правда, иногда можно пренебречь сразу несколькими этапами в ходе объяснения, если ("по-ленински") хочешь сделать свой тезис доступным широким массам - в общем-то, это не всегда явная демагогия, а просто принцип "энтимемы" (как сокращенного силлогизма, которым пользовались древнегреческие ораторы и философы).
Итак, поскольку душ(-то, как таковой и нет ("Уж мы-то, материалисты, это понимаем"), есть же только некая языковая метафора, намеренно неточное употребление слова (или то, что сидит в сознании отсталого, "как все мы знаем", в своей основной массе населения), и именно эта метафора служит для обозначения вполне определенных, поощряемых нами, руководителями государства, действий (как то: одушевлять всех своим присутствием, в зале царит воодушевление, пожелать от всей души, душа праздника, душа революции и т.п.), то почему же не разрешить развить эту метафору, придав ей видимость вполне "идеологически выдержанного", соответствующим образом "упрощенного", т.е. "нашего, материалистического" - объяснения сложных процессов человеческой психики? Такой ход мысли как бы "вписывал" самую существенную для всего платоновского творчества проблему - в контекст начинавшего исповедоваться в то время в стане соцреализма.