В поисках утраченного смысла
Шрифт:
Соблазнившись предложением более или менее случайного попутчика-археолога, он пускается в опасную экспедицию по ограблению древних кхмерских храмов, подобную затее молодого Мальро. Но преодолев нечеловеческие трудности путешествия с громоздким каменным грузом сквозь тропический лес, он в стычке с туземцами напарывается на отравленный шип и умирает на подходе к основанному им «королевству», укрепить оборону которого и намеревался с помощью денег, вырученных за спиленные изваяния. В отличие от своего предшественника, авантюриста-«революционера», он авантюрист чистой воды и старинной закалки, переселившийся в XX век. Его тоже подстегивает «неотступное наваждение смерти», у него тоже «отсутствие смысла жизни стало предпосылкой действия». Но ему проще вычленить из сопутствующих обстоятельств самую суть запроса, подсказанного бренностью существования на земле и загнавшего его в джунгли: упорно сколачивает он свое собственное «независимое королевство», чтобы «жить в памяти большого количества людей и, быть может, долго. Я хочу оставить шрам на карте». След, рубец в память
Но ведь след бывает и от злодейства, а значит, искомые ценности-заменители здесь в лучшем случае двусмысленны, в худшем – насквозь нигилистичны, псевдоценности. Они – поверх добра и зла и к гуманизму касательства не имеют. К тому же суета сует тешащих одну гордыню «шрамов на карте» воочию обнаруживается на краю могилы, и тогда мучительно-безответное «зачем смерть?» опять повисает с неприступной загадочностью. Из жизни же по-прежнему уходят жертвами, отнюдь не победителями.
На первых порах интеллигент-«метапрактик» у Мальро барахтается в ценностной пустоте своего утратившего духовно-смысловое обеспечение общества, против которой порывается бунтовать и к которой продолжает, однако, прибегать как к воздуху собственного «смыслоискательства». Пока он всего лишь отщепенец, зараженный всеми недугами лона, откуда стремится выпасть. До «попутчика» ему еще далеко.
А между тем уже в «Завоевателях» где-то сбоку от повествовательного стержня мерцали проблески иных побуждений, позволявшие надеяться, что есть такая зацепка, благодаря которой и саму смерть можно из бессмыслицы обратить в осмысленную победу. Прикованный к постели болезнью, Гарин размышляет о бастующем городе: «Сколько людей сейчас мечтают о победах, хотя два года назад они и не подозревали, что это возможно! Я создал их надежду. Их надежду. Я не охотник до громких слов, но ведь в конце концов надежда людей и есть смысл их жизни». Выкладки холодного ума, поглощенного метафизической сверхзадачей, низводят избавление угнетенных от нищеты и скотской забитости до уровня задачи проходной и подчиненной – малозначительного предлога. Однако в сокровенных уголках сердца шевелится догадка, что эти как будто скромные, зато достижимые цели способны заполнить живым смыслом зияющие пустоты души, похоронившей Бога и измаявшейся в тоске. Послужить личности высшим оправданием ее жизни, ее дел и, быть может, самой ее смерти. А коль скоро такое предположение обещает немало, других же все равно нет, то сам собой напрашивается выход – попробовать опрокинуть иерархию «запросов»: упования личностно-бытийные подчинить устремлениям житейски-историческим. Задаче побочной придать весомость сверхзадачи.
6
Сдвиги такого рода в самой сердцевине мировоззренческой структуры не бывают, разумеется, чисто логической перестройкой вследствие простого расчета. Они вызревают исподволь, подчас непроизвольно, требуют от писателя напряженной мыслительной и душевной самоотдачи, готовности впитать и по-своему переработать все то, что распылено и носится в атмосфере меняющейся истории.
Для той левой прослойки западных интеллигентов из «потерянного поколения», к какой примыкал и Мальро, хотя по молодости лет он избежал окопов, послевоенные 20-е годы были глухой порой разброда. На развалинах былой веры в цивилизацию, обернувшуюся окопно-газовым варварством, они блуждали вслепую, проклиная разом весь постылый свет. И в своей жажде прилепиться душой к чему-нибудь на этом пепелище всячески пестовали отдельную частную личность, раз история с ее хваленым Разумом, по их выстраданному заключению, совсем ошалела, свихнулась и подстраивает ловушки вроде вчерашней. Мифы спасения в одиночку рождались в изобилии после кровавых дождей Первой мировой войны. И культура Франции, как повелось, дала едва ли не самую продвинуто-завершенную ветвь такой «революции духа» в виде сюрреализма, с которым, кстати, совсем ранний Мальро (до «Завоевателей») не избежал известной переклички.
В иное русло повернули духовные поиски 30-х годов – этих тревожных канунов очередного и куда более грозного потрясения. Крах, когда он позади, в какой-то степени допускает возможность прикидывать в уме и маловероятные лазейки; крах – и стократ худший, когда он замаячил впереди, заставляет срочно что-то предпринимать если не наверняка, то с долей надежды. Нависшая снова опасность всемирной военной беды решительно исключала перспективу пересидеть ее на островках душеспасения. Все толкало к тому, чтобы сплотиться, оборонять себя, обороняясь сообща. Упор исканий в левой культуре Запада заметно перемещался из плоскости по преимуществу личностной в плоскость граждански-действенную. «Вольные стрелки» становились в строй, «блудные дети» перековывались в кровно причастных, сновидцы спускались на грешную землю с ее насущными заботами, мятежники от метафизики уходили в работу на поприще текущей истории. «Пришла пора, – выразил тогда поворот умов многих своих собратьев по перу Поль Элюар, – когда право и долг всех поэтов настаивать, что они глубоко погружены в общую жизнь… Отныне они люди среди других людей, у них есть братья… Они вышли на улицу, они оскорбляют своих владык, они отвергли богов, они целуют в губы красоту и любовь, они выучили мятежные песнопения обездоленной толпы и, не падая духом, стараются обучить ее своим песням» [63] .
63
Eluard Paul. L’Evidence poetique // Eluard Paul.
«Удел человеческий» Мальро – книга, где его ключевое понятие прямо вынесено в заголовок и где оно, однако, впервые не выглядит исчерпывающим сводным знаком всех ее значений, – прозвучал во Франции одним из свидетельств того, что этот перелом на повестке дня.
Как и предыдущие книги Мальро, «Удел человеческий» отправляется от канвы действительно случившегося: в вымышленных лицах опознают иногда лиц исторических, повествование строится как прослеженная день за днем, а то и час за часом хроника вооруженного восстания рабочих в Шанхае (1927 г.). Подготовленное и поднятое коммунистами в поддержку наступавшим на город войскам Чан Кайши, оно одержало победу. Но после прихода гоминьдановцев, которые опасались слишком самостоятельных и решительно настроенных пролетарских низов, множество повстанцев было предательски разоружено и вырезано.
Революция, однако, в противовес «Завоевателям», в «Уделе человеческом» отнюдь не грандиозные подмостки, куда заезжего укротителя Судьбы занесла жажда разыграть квазимистериальное действо измаявшегося безбожия. Политический руководитель шанхайских повстанцев Кио и его ближайшие помощники – не перекати-поле без прочных корней даже в тех случаях, когда они родом не из Китая, как русский Катов, ответственный за военную подготовку боевых дружин. Они вросли в революционное товарищество, обретя в нем родину. При всех различиях между ними, они не похожи на былых авантюристов Мальро, преемники которых очутились на сей раз там, где им и надлежало быть, – по другую сторону баррикады.
Основная философски-психологическая нагрузка добытчиков могущества ради самого могущества в «Уделе человеческом» легла на подобающие для этого плечи – на колониального хищника Ферраля, некоронованного владыку финансовой империи, опутавшей хозяйство Юго-Восточной Азии, и закулисного вдохновителя расправы над китайскими революционерами. Жрец самодостаточного дела вынужден распрощаться с высокомерно-загадочной осанкой «сверхчеловека» и предстать в облике крупного дельца. Нравственная его несостоятельность при такой почти бытовой расшифровке бытийного нигилизма обозначилась совершенно зримо.
Притязания Ферраля простираются дальше, чем у его предшественников, острее выявляя свою ущербность – сугубо инструментальный подход к другим людям, когда они воспринимаются как неодушевленные вещи или подсобные орудия самоутверждения. В разговоре с ним один из проницательных собеседников угадывает суть вожделений этой «сильной личности»: «Быть не могущественным – всемогущим. Химерическая болезнь, интеллектуальным обозначением которой является воля к могуществу, есть воля сделаться божеством: каждый человек мечтает стать богом». Затаенные помыслы Ферраля о богоравной мощи не останавливаются на огромных возможностях повелевать, навязывать себя окружающим, в пределе – всем. Он хотел бы еще и возвышаться над своим делом, красуясь перед собой и другими, кичливо гордясь тем, что его собственная независимость безгранична. Понятно, что такое исступленное почитание себя самодовольно до предела, нуждается в людях лишь постольку, поскольку они служат ему послушными рычагами или восхищенными зрителями, а их собственные устремления и намерения отметает как вредную блажь. Самоотверженность повстанцев кажется Ферралю проявлением «присущей человеческому роду глупости», он просто не способен взять в толк, как это «человек, имеющий одну жизнь, может отдать ее ради идеи». Подобные глупцы, выходит у него, и не заслужили ничего, кроме истребления, тем паче что они покушаются на рычаг власти Ферраля – его дело. Впрочем, с сотрудниками он обходится немногим лучше, чем с врагами. Обладая «редкостным даром отказывать другим в существовании», он помыкает ими так, что словно бы умерщвляет их еще при жизни – «низводит до роли механизмов, перечеркивает их, едва они соберутся заговорить в качестве индивидов, а не просто передавать его приказания».
В «Уделе человеческом» этому зарвавшемуся «самообоженью» уготованы уже не те проникновенно-соболезнующие проводы, каких оно удостаивалось прежде у Мальро, а унизительное развенчание. Болезнь или смерть, хоть как-то облагораживающие неудачу, тут уже ни при чем: Ферраль просто-напросто побит соперниками, хищниками с хваткой покрепче. Сумев воспользоваться тем, что его компания пошатнулась, они ставят его в положение униженного просителя, который получает бесповоротный отказ. А это означает для него полное личное крушение, несостоятельность всех прежних самооценок. Хозяин лопнувшего дела лишен могущества и попадает, согласно логике самого же Ферраля, в низший разряд «просто людей», есть в его глазах ничтожество, претерпевающее волю других, пешка в чужой игре. Инструментальность отношения к окружающим оказывается обоюдоострой и поражает своего носителя. Изживший себя нравственно авантюрист в «Уделе человеческом» утрачивает ореол бунтарского «отпадения» от общества и выдает как свою собственную тайну, так и тайну своих предтеч – «завоевателей». И состоит она в том, что все они изначально напичканы все той же индивидуалистической моралью вечной «войны всех против всех». Крах Ферраля – мертвый тупик, куда уперлось горделивое поначалу шествие «сверхчеловеков» по страницам книг Мальро: бытие, обретающее себя в навязывании всем прочим небытия, само в конце концов оборачивается обесцененным небытием.