В прериях
Шрифт:
— Милое, нежное дитя! — сказал я, когда она кончила свой рассказ. — Можешь быть уверена, что никто здесь не причинит тебе зла и что в заботе о тебе недостатка не будет; что же до твоего отца, то Калифорния — это самый здоровый край на свете, и от калифорнийской лихорадки никто не умирает. Во всяком случае, пока я жив, ты не будешь одинока, и да благословит господь твое милое личико!
— Благодарю вас, капитан! — ответила она растроганно, и мы пошли дальше, только сердце мое забилось сильней.
Беседа наша все более оживлялась, и никто из нас не предвидел, что через мгновение настроение наше внезапно омрачится.
— Но ведь все здесь к вам относятся хорошо, мисс Морис? — спросил я, не предполагая, что именно этот вопрос станет причиной недоразумения.
— О да! — ответила она. — Все! И тетушка Аткинс, и тетушка Гроссвенор, и Генри Симпсон — он тоже очень добрый.
Это упоминание о Симпсоне вдруг причинило мне боль, как укус змеи.
— Генри — погонщик мулов, — сухо ответил я, — и должен смотреть за повозками.
Но Лилиан, занятая течением собственных мыслей, не заметила перемены в моем голосе и продолжала, как бы разговаривая с собой:
— У него честное сердце, и я буду благодарна ему всю жизнь.
— Мисс! — прервал я ее тогда, крайне задетый этими словами. — Вы можете даже
Когда я сказал это, она с удивлением взглянула на меня, но ничего не ответила, и мы продолжали идти рядом в неловком молчании. Я не знал, что ей сказать, сердце мое было полно горечи и досады на нее и на себя самого. Я чувствовал, что ревность к Симпсону мною целиком завладела, и я не мог ей воспротивиться. Ситуация показалась мне настолько невыносимой, что внезапно я сказал Лилиан коротко и сухо:
— Спокойной ночи, мисс!
— Спокойной ночи! — тихо ответила она, отвернув лицо, чтобы скрыть две слезы, катившиеся по ее щекам.
Я сел на коня и снова направился в ту сторону, откуда доносился звук топоров и где Генри Симпсон вместе с другими рубил хлопковые деревья. Но через мгновение меня охватила безмерная жалость. Мне казалось, будто эти две слезы упали на мое сердце. Я поворотил коня и вмиг снова оказался подле нее. Соскочив с седла, я преградил ей путь.
— Отчего вы плачете, Лилиан? — спросил я.
— О сэр! — ответила она. — Я знаю, что вы из знатного рода, мне это рассказала тетушка Аткинс. Но вы были так добры ко мне…
Она старалась не плакать, но не могла сдержаться, не могла договорить, так душили ее слезы. Бедняжка! Она чувствовала себя оскорбленной до глубины своей опечаленной души моим ответом, ибо видела в нем какую-то аристократическую надменность, а мне и не снился никакой аристократизм — я попросту ревновал, и теперь, когда я видел, как она опечалена, мне хотелось схватить себя за шиворот и поколотить. Я взял ее за руку и быстро заговорил:
— Лилиан, Лилиан! Ты меня не поняла. Бог свидетель, что не гордость говорила во мне. Гляди! Кроме этих двух рук, у меня больше ничего нет на свете. Что мне вся эта генеалогия! Мне стало больно по другой причине, и я хотел уйти, но не мог перенести твоих слез. И клянусь тебе также в том, что причина, о которой я говорю, терзает меня больше, чем тебя. Ты для меня не безразлична, Лилиан! О, вовсе нет! Ведь иначе мне было бы все равно, что ты думаешь о Генри. Он честный парень, но не в этом дело. Видишь, как меня огорчают твои слезы? Так прости меня так же искренне, как я прошу о прощении.
С этими словами я прижал ее руку к своим губам, и это высшее доказательство почтения, а также искренность, звучавшая в моей просьбе, немного успокоили девушку. Она не сразу перестала плакать, но то уже были другие слезы — сквозь них, как луч среди мрака, проглядывала улыбка. Мне тоже что-то сдавило горло, и я не мог сдержать волнения. Невыразимая нежность заполнила мое сердце. Мы снова шли молча, но нам было хорошо и сладостно. Тем временем солнце склонялось к закату, погода стояла великолепная, а в темнеющем воздухе было еще столько света, что вся степь, и далекие заросли, и повозки в нашем лагере, и вереницы диких гусей, тянущиеся на север, казались золотыми и розовыми. Ни одно дуновение ветра не шевелило траву; издалека доносился шум водопадов, образованных в этом месте рекою Сидар, и ржание лошадей со стороны лагеря. Этот чарующий вечер, девственный край, присутствие Лилиан рядом со мной — все настраивало меня как-то так, что душе хотелось покинуть тело и улететь высоко-высоко, в самое небо. Я чувствовал себя колоколом, который раскачали. Минутами у меня появлялось желание еще раз взять руку Лилиан, прижать ее к губам и не отпускать долго-долго. Но я боялся, что это ее обидит. Меж тем она шла рядом со мной, спокойная, кроткая и задумчивая. Слезы ее уже высохли, временами она подымала на меня свои лучистые глаза; мы снова начали разговаривать — и так дошли до лагеря.
Однако этому дню, столь богатому впечатлениями, предстояло закончиться весело. Переселенцы, радуясь хорошей погоде, решили устроить picnic, то есть гулянье под открытым небом. После ужина, более обильного, чем обычно, развели большой костер, у которого собирались устроить танцы. Генри Симпсон для этого очистил от травы площадку в несколько квадратных саженей и, утоптав землю, как глиняный пол, посыпал ее песком, принесенным с Сидара. Когда зрители собрались на подготовленном таким образом месте, Симпсон под аккомпанемент негритянских дудок начал, ко всеобщему удовольствию, танцевать джигу. Руки у него были опущены, все тело неподвижно, а ногами он перебирал так быстро, ударяя о землю попеременно то каблуком, то носком, что за их движением почти невозможно было уследить. Тем временем дудки неистовствовали, в круг вступил второй танцор, потом третий, четвертый — и веселье стало всеобщим. К неграм, играющим на дудках, присоединились и зрители, бренча жестяными тазами для промывки золотоносного песка или отбивая такт кусочками бычьих ребер, зажатыми между пальцами обеих рук и издающими звук, подобный стуку кастаньет. Внезапно по всему лагерю пронесся возглас: «Певцов сюда!» Зрители образовали ring, или кольцо, вокруг танцевальной площадки, а на середину вышли негры — Джим и Кроу. Первый держал бубен, обтянутый змеиной кожей, а второй — упомянутые кусочки бычьих ребер. Минуту оба смотрели друг на друга, вращая белками глаз, а потом затянули негритянскую песню, то печальную, то буйную, прерываемую топотом и резкими телодвижениями. Протяжное «Дайна-а-а!», которым завершался каждый куплет, перешло в конце концов в крик, почти звериный вой. По мере того как танцоры разгорячались, их движения становились все исступленнее, и, наконец, они стали стукаться головами с такой силой, что европейские черепа, наверно, треснули бы, как ореховая скорлупа. Эти черные фигуры, освещенные ярким блеском огня и извивающиеся в безумных прыжках, представляли собой поистине фантастическое зрелище. К их выкрикам, к звукам бубна, дудок, жестяных тазов и щелканью костей примешивались возгласы зрителей: «Ура Джиму! Ура Кроу!» — и даже пистолетные выстрелы. Когда негры наконец устали и, пыхтя и отдуваясь, упали на землю, я велел дать им по глотку бренди, что сразу поставило их на ноги. Но затем люди потребовали, чтобы я произнес speech. [3] Вмиг утихли крики и музыка. Мне пришлось отпустить плечи Лилиан и, взобравшись на облучок повозки, обратиться к присутствующим с речью. Когда я смотрел с возвышения на эти фигуры, освещенные пламенем костров, на этих людей — рослых, широкоплечих, бородатых, с ножами за поясом и в шляпах с изорванными
3
Речь (англ.).
4
Бродяги (англ.).
5
Я перешел Миссисипи, я перейду и Миссури! (Англ.).
Я осмелился прижать к груди руку Лилиан. Но мы оба молчали, потому что о любви я говорить не решался, а о чем-либо другом не хотел, да и нельзя было в такую минуту.
Окончилось все тем, что оба мы подняли головы к небу и смотрели на звезды, словно молясь. Потом меня позвали к большому костру; мы вернулись. Веселье кончилось, и, дабы завершить его достойно и чинно, переселенцы решили спеть перед сном псалмы. Мужчины обнажили головы, и, хотя среди нас были люди разных верований, все стали на колени в степную траву и запели псалом «Блуждая в пустыне». Это была трогательная картина. В паузах наступала такая торжественная тишина, что слышно было, как трещат искры, вылетающие из костров, и как шумят далекие водопады на реке. Стоя на коленях рядом с Лилиан, я раз-другой взглянул на нее: ее дивно блестевшие глаза были подняты к небесам, волосы чуть-чуть рассыпались, и, набожно подпевая псалом, она была так похожа на ангела, что, право, можно было на нее молиться.
После молитвы люди разошлись по повозкам; я, как всегда, объехал дозоры, а потом также отправился отдохнуть. Но теперь, когда ночные мошки вновь запели у моих ушей: «Лилиан! Лилиан!», я уже знал, что там, в повозке, спит зеница ока моего и душа души моей и что в целом свете у меня нет ничего дороже одной этой девушки.
На рассвете следующего дня мы благополучно переправились через Сидар и поехали по ровной обширной степи, простирающейся между этой рекой и Виннипегом, слегка уклоняясь к югу, чтобы приблизиться к полосе лесов вдоль границы штата Айова. Утром Лилиан не осмеливалась смотреть мне в глаза. Я видел, что она задумчива; казалось, она стыдится чего-то или чем-то огорчена; а какой же грех совершили мы вчера? Она почти совсем не сходила с повозки. Тетушка Аткинс и тетушка Гроссвенор, думая, что она нездорова, окружили ее заботами и вниманием. Лишь я один знал, что это значит и что здесь не болезнь, но и не терзания совести, а борьба невинного существа с предчувствием какой-то новой неведомой силы, которая схватит и понесет его, как листок, куда-то вдаль. Это было ясновидение, это было понимание того, что ничего уже не поделаешь и что раньше или позже придется покориться, и отдать себя на волю этой силы, и забыть обо всем — и только любить.