В разгаре лета
Шрифт:
Может, я и не все верно понял в его объяснениях, но суть была примерно такой. Я хотел спорить с ним, нет, не с ним, а с генералами и адмиралами из Военного совета, я сказал бы что-нибудь и этому молодому флотскому командиру, но едва раскрыл рот, как сразу же запутался. Он ничего не понял, решил, будто я боюсь морского рейса, и принялся успокаивать меня. Так мне и не удалось объяснить ему, почему я был так задет его разговорами. Я излил душу Руутхольму, когда мы шли по Нарвскому шоссе к центру. Нельзя же смотреть на Таллин только как на стратегический объект, важность которого зависит от положения другого, более
Руутхольм не откликнулся на мои патетические речи ни словечком. Но на этот раз не назвал меня Нийдасом. Ему, само собой, было так же тяжело осознавать неизбежность падения Таллина, как и мне. И вспыхнувший во мне бунт снова сник. Мне стало стыдно. Я обязан быть в тысячу раз мужественнее.
После того как мы перебираемся на улице Вейцен-берга через баррикаду из шпал, к нам присоединяются матросы и люди в штатском - наверное, бойцы из рабочего полка.
Мы шагаем молча.
Над гаванью и над станцией Садама, там, где стоят нефтецистерны, по-прежнему вздымается густой дым, расстилающийся от порывов ветра над всем городом. Небо отсвечивает красным и над гаванью и в других местах. В нос назойливо лезет дым и чад.
Я уже полностью овладел собой. Даже побаиваюсь теперь другой крайности, равнодушия безнадежности"
Стану ли я когда-нибудь настолько твердым человеком, чтобы сохранять самообладание в любой обстановке?
Бойцы рабочего полка начинают отставать.
Мы почти никого не встречаем. Но на площади Виру видим шагающий по Тартускому шоссе большой отряд. Он тоже направляется к Морскому бульвару.
Прислушиваюсь. Пулеметные очереди доносятся все реже и уже совсем приглушенно. Наверное, на линии огня осталось очень мало наших. Кто же удерживает немцев? Пожалуй, они могут сейчас без особого труда прорваться в центр.
Руутхольм говорит:
– В животе уже ноет.
– Сейчас бы в самый раз поесть! Это говорю я.
Но готов побиться об заклад, что уже никто из нас не испытывает голода и что меньше всего нас заботит пустота в животе. Я-то знаю, почему политрук заговорил о еде. Чтобы отвлечься, лишь бы на душе так не ныло. Тащиться молча - это угнетает. А читать сейчас проповеди о нашей неизбежной победе глупее глупого. Он настоящий парень, этот Руутхольм, наш директор и политрук.
По Морскому бульвару движется порядочно народу. Горят киоски в саду Тиволи. Из гавани выезжают на бешеной скорости и мчатся к Северному бульвару три грузовика. На каком-то из портовых складов раздается сильный взрыв. Перед электростанцией стоит отряд моряков.
Возле завода "Ильмарине" держим спешный совет, по каки.м улицам идти дальше. Кто-то пространно доказывает, что самое разумное - свернуть на Батарейную, потом на Мучную и так далее. Но Руутхольм знает Таллин как свои пять пальцев, и мы направляемся к Минной гавани кратчайшим путем. Проходим мимо завода и сворачиваем на Уус-Каламая, ведущую прямиком туда, куда нам приказано явиться.
В двухэтажных деревянных домах темно и глухо, О чем думают сейчас их обитатели?
Когда мы пересекаем улицу Вана-Каламая, я говорю другу:
– Заскочу на Гранитную. Через пять
Ноздри щекочет едкий угарный дым. Горит где-то рядом. Это, наверно, лесосклады на улице Кюти. И еще, должно быть, какие-нибудь керосиновые цистерны, потому что сверху, из густых клубов, оседает липкая копоть, вызывающая кашель.
Мой друг смотрит на меня таким странным взглядом, что я поспешно добавляю:
– Идите спокойно, я вас догоню.
– А куда тебе... так срочно?
Боже мой, нет же у нас времени на долгие разговоры - как Аксель этого не поймет? Я не вдаюсь в подробности.
– Иначе я не могу.
Это правда - я должен. Чем ближе мы подходили к улице Каламая, тем яснее я понимал, что иначе не могу. Я, конечно, не застану ее - только ребенок может надеяться, что она за это время вернулась. Если она не сумела пробраться назад раньше, то уж теперь, после того как целых две недели Таллин зажат в огневом кольце немецких войск, у нее не осталось никакой возможности вернуться. Но меня гонит на поиски нечто более сильное, чем я сам и мой трезвый рассудок. Более того, мне понятно: если я не найду Хельги, - а вернее верного, так оно и окажется, - во мне окончательно окрепнет убеждение, что это она лежала на гравии шоссе. Но, несмотря на всю безнадежность, я не могу себя остановить.
Руутхольм ничего больше не спрашивает.
И держится как-то отчужденно, Наверно, не верит мне,
Хочу сказать Акселю, чтобы он не сомневался во мне, но не говорю. Некогда молоть языком. Сворачиваю в боковую улочку. Не успеваю сделать и двух шагов, как меня кто-то догоняет и хватает за плечо.
Это Руутхольм.
Наш директор, наш политрук. Мой товарищ.
– Не делай глупостей, - сердито говорит он. Почему он так говорит?
Что его так разгневало? Произношу одно-единственное слово: - Хельги.
– Хельги?
– Хельги.
Руутхольм как бы раздумывает,
– Ступай, раз не можешь иначе, - говорит наконец он.
– Только живо. У нас нет времени.
– Я мигом. Не ждите меня, сам вас догоню.
Я рад, что он в конце концов понял. Пускаюсь бежать. Аксель прав - нам нельзя терять времени.
Дом, где жили Уйбопере, недалеко отсюда. До него рукой подать, от бывшей улицы Гиргенсона, теперешней Промышленной, - пятый или шестой от угла. Мне не приходится его искать - я ведь уже бывал там. Никто не открыл мне тогда дверь в квартире Уйбопере. Старушка с добрым лицом объяснила мне, что Уйбопере уехали еще больше месяца назад. Я сказал спасибо и ушел. Сегодня, знаю, повторится то же самое. На стук никто не ответит. В коридоре я вряд ли кого встречу ночью. Старушка с добрыми глазами наверняка спит. Хотя нет, наверно, в такую ночь никто не спит спокойно.
Дворовые ворота на замке. Без долгих размышлений перелезаю через них. Наружная дверь, к счастью, не заперта. От самой двери идет вверх кривая лестница со скрипучими деревянными ступенями. В несколько прыжков взлетаю на второй этаж. Квартира номер шесть. Но в коридоре темно, и я не вижу номеров на дверях. Впрочем, неважно: я помню, что квартира Уйбоперепоследняя справа.
Стучу. Тихо и осторожно, словно боюсь кого-то напугать. Жду. Ни звука. Стучу еще раз, уже погромче. Опять молчание.