В ролях
Шрифт:
Галина Алексеевна была оглушена. Вся кровь, кажется, бросилась ей в лицо. Чтобы ее Любочка, будущая знаменитая артистка, вот так, по кустам, как собачонка?!
– Врешь, сука старая! – прошипела Галина Алексеевна.
– Подь, сама посмотри! Ишь ты, вру! Как бы не так! – злорадно парировала бабка Дарья.
– А хоть бы и так! – взбесилась Галина Алексеевна. – Дело молодое! Жених это Любкин, поняла? Же-них! Ишь, обрадовалась, «не пойми кто»! А вот выкуси! – Галина Алексеевна неинтеллигентно сунула бабке Дарье обе дули под самый крючковатый нос. – Иркутский он, в пединституте учится, между прочим! И папа у него знаешь кто? Нет? У него папа – кандидат наук! И мама! И свадьба – через два месяца. Ясно? Ты мою Любку не тронь, змеюка! За своей-то не больно
– Моя-то по кустам не шастала! – разобиделась бабка Дарья.
– Как же, не шастала. Вон тебе Пашка, живое доказательство. Или ты ей, может быть, дома стелила да свечку держала?
– Ах ты ж, гада! – взревела бабка Дарья и бросилась было на Галину Алексеевну с кулаками, да та отскочила и дверь за собою захлопнула, на щеколду закрылась. Разъяренное «сарафанное радио» еще некоторое время поскреблось в темных сенях, а потом, делать нечего, убралось восвояси.
Вечером Галина Алексеевна в сердцах надавала Любочке пощечин, и та всю ночь проплакала в подушку. А на следующий день, посовещавшись с Петром Василичем и получив согласие, пригласили Гербера переехать от Прохоровых, и он поселился в доме уже как полноправный член семьи. Местные драться прекратили, раз такое дело, Любочка порхала по дому счастливая и удовлетворенная, Петр Василич ухмылялся в усы. Проиграла Галина Алексеевна, ничего не попишешь…
Экзамены сданы были еле-еле, на одни тройки, да и те нарисовали в аттестате из жалости. Любочку уже характерно подташнивало по утрам, она объедалась квашеной капустой и солеными огурцами. Формы заметно попышнели, округлились бедра, и налилась грудь, движения стали ленивыми и плавными, голос ровным и вкрадчивым. Гербер на невесту налюбоваться не мог, руки целовал, комплименты говорил да конфетами закармливал, Петр Василич раздобыл в Красноярске отрез серебряной парчи, Галина Алексеевна села за шитье, и каждый стежок, каждая вытачка омыты были материнскими горючими слезами.
Роль невесты Любочке по-настоящему удалась. С момента знакомства и до самой свадьбы это была череда блестящих женских экспромтов. Бывало, вообразит Любочка среди ночи, будто она – совсем не она, а бедная красавица-служанка, совращенная молодым господином, будто завтра наступит утро, желтое солнце взойдет над родовым поместьем, и барин, очнувшись после буйной ночи, выгонит ее взашей. Ей рисовались темная каморка с облезлыми стенами, сочащимися влагой, тусклая керосиновая лампа на непокрытом столе и стакан холодной воды под тонким кусочком ржаного хлеба. Становилось горько, и Любочка начинала потихонечку всхлипывать.
– Что ты, что ты, солнышко? – шептал полупроснувшийся Гербер и гладил ее по растрепанным волосам. – Приснилось чего?
– Ты… меня… бро-о-сишь, – всхлипывала несчастная Любочка.
– Солнышко, ангелочек, да бог с тобой! Как же я тебя брошу? Я же люблю тебя, солнышко! – совсем просыпался Гербер.
– Нет, бро-о-сишь, я зна-а-ю, – не унималась Любочка, и Гербер, забывший про сон и про завтрашний ранний подъем, полночи убеждал ее и успокаивал.
Потом она, наплакавшись, затихала, а он осторожно целовал ее в волосы, в ушко, в закрытый глаз, еще мокрый от слез, и чувствовал себя огромным, сильным и бесконечно счастливым.
А поутру Любочка вдруг представляла, что она примерная сельская жена. Укладывала косу венцом, поверх надевала по-бабьи простой ситцевый платок и принималась за стряпню. Готовила гречневую кашу в чугунке и жирные наваристые щи, жарила свинину огромными шматами, ставила тесто. Гербер, пришедший вечером с работы, садился ужинать, а тихая и покорная «сельская жена» усаживалась напротив, робко складывала ручки на коленях и смотрела, как он уписывает кусок за куском, улыбалась и подкладывала, пока объевшийся Гербер не отваливался от стола в полном бессилии. А Любочке уже надоедало быть сельской женой, теперь ей хотелось быть итальянской циркачкой из маленького балаганчика. Она скидывала платок, распускала косу, переодевалась в купальник и порхала по дому босиком, представляя, что танцует на проволоке.
– Дура оглашенная! – ворчала Галина Алексеевна, а Петр Василич только ухмылялся в усы.
Во время поездок в Красноярск за покупками Любочка тоже всегда кого-нибудь изображала. В предпоследний раз она была хозяйственной матроной с прямой спиной и строгим взглядом – везде ходила деловой походкой, отдавая Петру Василичу и Герберу краткие, отрывистые распоряжения, и покупала только полезное – отрез фланели на пеленки, вязальные спицы, новую блестящую мясорубку, кухонную клеенку с розами, набор алюминиевых вилок, погремушку… А сегодня стала капризной дочерью миллиардера. Потому выпрашивала исключительно бесполезные предметы, а перед самым отъездом выклянчила на колхозном рынке даже абрикосы – по десять рублей за кило. Гербер умилялся – ни одна из его бывших девушек не умела быть такой разной, как Любочка. Весело было быть невестой, так бы и проходила в невестах до старости, честное слово.
Глава 10
Поезд вздрогнул, шумно выдохнул и пошел вразвалочку; следом по платформе, огибая сумки и чемоданы, расталкивая людей, двинулись Петр Василич с Галиной Алексеевной. Галина Алексеевна что-то кричала и бурно жестикулировала, но до Любочки не долетало ни единого звука – все окна несмотря на летнее время были заперты. Любочка тихонько помахала родителям рукой. Отсюда, с высоты вагона, было ей видно, какие они маленькие и потерянные. Вот и мама суетится, смахивает слезинку, часто семенит, силясь не отставать от плывущего вагона, и Петр Василич шагает, ссутулив широкие плечи, у него, оказывается, уже намечается лысина, у него, оказывается, лоб в морщинах, раньше Любочка не замечала этого, а поезд идет все быстрее, и родители отстают, а потом теряются в вокзальной толпе, только что были – и нету. А поезд уже минует платформу, обгоняет замершие товарные вагоны и желтоглазые семафоры, смело перечеркивает перепутанные строчки привокзальных путей, вот она, взрослая жизнь – не придуманная, а настоящая…
Любочке вдруг стало грустно и ужасно захотелось обратно домой. Она уткнулась Герберу в плечо и горько расплакалась.
– Ну что ты, маленький? – Герой Берлина по-хозяйски похлопал молодую жену по попке, чмокнул в ухо. – Все будет замечательно, вот увидишь!
Сказал и увел Любочку в купе.
«Ну и пусть! – думала расстроенная Любочка, раскладывая на вагонном столике собранную мамой снедь, шурша позавчерашними газетами и целлофановыми кульками, – ну и пусть!»
Быстро стемнело. Поезд шел себе да шел, переваливаясь и лязгая, в черном прямоугольнике окна проплывали редкие неяркие огоньки, спали мать и мальчик – соседи по купе, спал, по-детски ткнувшись носом в стенку и поджав под себя колени, новоиспеченный муж, а вот Любочке не спалось. На душе было тоскливо, муторно как-то, страшна была эта первая взрослая поездка, страшна будущая жизнь, страшен был даже ребенок, который должен родиться весной – уже весной, так быстро!
Любочка потихоньку вышмыгнула из купе и осторожно притворила за собой дверь. Коридор был пуст и плохо освещен, только две тусклые лампы мерцали в такт движению и монотонно, уныло жужжали. Любочка присела на краешек откидного стула, отодвинула несвежую казенную занавесочку и стала смотреть в окно. За окном колыхалась на сопках черная, страшная тайга, на небе не было ни звезд, ни луны, по окнам застрочил мелкий и грустный, совсем осенний дождик. Любочка поплотнее закуталась в ангорскую кофточку, связанную мамой в приданое, и стала мечтать. Она мечтала о веселых, неповоротливых иркутских трамваях, о новых родителях – кандидатах наук, и папа представлялся ей в бороде и роговых очках, а мама – в сером костюме из сурового сукна. Чем дольше мечтала, тем жальче Любочке становилось, что она так и не стала артисткой. Как здорово было бы сейчас не трястись в унылом вагоне, а в богатом вечернем платье шагать по мраморной лестнице, и чтобы все кричали «Браво!», а она бы только слегка кивала, вот так, едва заметно (Любочка для наглядности кивнула своему отражению в стекле).