В середине дождя
Шрифт:
У нее почти не было подруг. Ее красота и ум других девушек отпугивали; в таких случаях от женской зависти никуда не деться. Большинство знакомых составляли парни, как правило, старше 20 лет. Но молодого человека у нее не было. Я сразу понял, она умела любить, но любить, не распыляясь. Лена рассказала мне, что была влюблена лишь раз, когда ей было 13 лет: в школьного учителя. Обычная тихая, подростковая любовь.
Мы начали общаться. Вначале я воспринимал наши отношения как игру. Цинизм, въевшийся в мой характер, всегда предполагает условность, необязательность. Общение с Леной было мне приятно, наши периодические встречи возбуждали мой ум — но только ум, а не душу и не сердце. Впрочем, впервые я видел в девушке не только сексуальный объект, и мне это нравилось. Правда, походы к проституткам я
Мы ходили в кино, художественные галереи, на выставки. Разговаривали обо всем на свете: о политике, книгах, фильмах, философии, просто о жизни. Ее откровенность порой мне поражала, как и ее непосредственность. Обычно девушки склонны кокетничать с парнями, напускать на себя загадочный вид, скрывать истинный характер. Лена была открыта, как морская даль. В ней было что-то от князя Мышкина. "Ты очень чистая, искренняя девушка. Это не может не восхищать" — однажды сказал я. Я никогда не делал комплиментов девушкам. В тот день для Лены я сделал исключение.
Она мне все больше нравилась. Невероятное дело: я стал задумываться об определенной девушке в ее отсутствие — признак зарождающейся привязанности. Я не сомневался: то же самое чувствует и Лена. Ее открытость в данном случае играла против нее самой: там, где обычная девушка приняла бы холодный, безучастный вид, Лена проявляла нежность, порыв, инициативу. Ей не приходило в голову маскировать свои чувства.
Любовь обуславливает доверие. Но доверие для Лены было не следствием любви, а повседневным явлением. Поэтому я не мог определить степень ее любви по степени ее доверия ко мне. "Почему ты хорошо ко мне относишься? А вдруг я на самом деле лжец, негодяй и подлец? — в шутку спросил я Лену. — Ты знаешь, что у меня нет друзей? Тебя это не настораживает?" Она улыбнулась в ответ. "Я не анализирую наши отношения, пытаясь выявить минусы и плюсы. Я доверяю тебе не потому, что ты хороший, а потому, что мне с тобой хорошо".
Я с сомнением отнесся к ее ответу. Я тогда не понимал главного — у нас с Леной были разные восприятия человеческого. Это я предполагаю в людях скрытые недостатки. Лена же видит в каждом человеке прежде всего сторону светлую. Она не подозревает, не сомневается, не упрекает. В мое мироощущение это не укладывалось.
Наступила зима. Мы встречались минимум раз в неделю, еще чаще созванивались. Я не делал шагов к сближению, хотя понимал, что все к этому идет. Меня что-то томило. Я осознавал, что ей нравлюсь, что постепенно она начинает испытывать ко мне больше, чем простую симпатию. Когда я это понял, я хотел порвать с ней — любви ее я боялся, такого со мной еще не было. Но тут же передумал. Мне было интересно, чем все это кончится. Для меня нет ничего интересней самопознания, а Лена являлась прекрасным инструментом для исследования собственной души.
Я начал замечать, что моя привычная циничность в присутствии Лены куда-то улетучивается. Объектом цинизма обычно является всякая пошлость, банальность, глупость, напускная моральность, простодушное лицемерие. Но цинизм бессилен перед естественностью. В общении с Леной мне нечего было своей циничностью поражать. Я становился и свободным, и беззащитным.
В метро, если она видела просящих милостыню, она всегда подавала. Однажды я попытался ей объяснить, что ее помощь бесполезна. "Разве ты не знаешь, что эти попрошайки просят не для себя? Их просто используют. А они обманывают нас, давят на жалость". "Может быть, — ответила она. — Но не все такие. Лучше дать тому, кто не заслужил, чем обойти вниманием нуждающегося". Лена только что дала мелочь какой-то старушке, мы стояли на эскалаторе. "Ты ведь никому не подаешь?" — спросила она. "Да. Никому". Она долго молчала, потом сказала: "Подавать нужно либо всем, либо никому. Так честней". "И ты выбрала первый путь? Это Сизифов труд" — сказал я. "Вся человеческая жизнь — это по большому счету труд Сизифа" — ответила она.
В другой раз, стоя в очереди в гардеробе кинотеатра, мы стали свидетелями неприятной сцены: женщина средних лет отчитывала за что-то сына лет шести. Отчитывала
"Как вам не стыдно! Как вы смеете бить ребенка!" — слышно, звонко выкрикнула Лена. Женщина, немного опешив, посмотрела на Лену. Она что-то хотела сказать в ответ, но осеклась. Удивительно, но ей стало стыдно. Она взяла ребенка за руку и отошла в сторону. Я посмотрел на Лену. Ее лицо пылало. Одевшись, мы вышли из кинотеатра. Мы долго шли молча. "Никогда нельзя бить детей. Никогда" — сказала наконец Лена. Я ничего не сказал.
Лена была верующей девушкой. Я же являюсь убежденным атеистом — был я им и тогда. Узнав о ее набожности, я ожидал, что она время от времени будет делать попытки меня переубедить, "наставить на путь истинный", и внутренне приготовился к беспощадным спорам. Но, к моему удивлению, Лена ни разу со мной об этом не заговорила. Темы Бога она старательно избегала. Раз я сам завел разговор о существовании Бога, но Лена не предприняла попыток его поддержать. Она терпеливо выслушала мои доводы и аргументы в пользу атеизма, но спорить со мной не стала. "Логика в этом вопросе бессильна. Невозможно глазами учуять запах, а носом услышать звук", — сказала она тогда.
Я позволял себе мысли о самоубийстве. Это таинство влекло меня, как влечет оно каждого рефлексирующего, занятого собой существа. Я презирал тех, кто совершил суицид вследствие отчаяния, бессилия, нужды. Но восхищался теми, кто покончил с собой рассудочно, хладнокровно, осмысленно. Я был увлечен в то время самурайским духом и кодексом бусидо. Общаясь с Леной, то и дело обращался к этим идеям. Бравировал своим приятием суицида, превознося его природу, примеряя его на себя. Но, упоминая о самоубийстве, успевал замечать на лице Лены тень то ли тревоги, то ли осуждения.
— Самоубийство — грех? — не выдержав, задал я ей прямой вопрос.
— Да, грех.
Она молчала. Я понял, что вновь мы вышли на тему скользкую, нас разобщающую. Я замолчал тоже, намереваясь молчанием сменить тему. Но Лена вдруг продолжила:
— Я люблю жизнь. Очень люблю. И не знаю, что могло бы толкнуть меня на этот шаг. Я могу в ярких картинках представить себе свою смерть, но самоубийства там нет.
При всей своей открытости и чистоте Лена была человеком цельным. В ней была мягкая сила. Девушки, с которыми я обычно общался, воспринимали меня как безоговорочный интеллектуальный авторитет. Смотрели мне в рот, когда я о чем-либо вещал. Лена была не такой. Мы часто с ней спорили — и это меня, как ни странно, не раздражало. Лена умела высказывать собственную точку зрения, не задевая чувств оппонента. Если бы я не знал ее характера, я бы подумал, что своей независимостью она хочет понравиться. Но играть в подобные игры Лена попросту не умела. Парадокс: Лена олицетворяла собой женственность, но женские уловки были ей неведомы.
Перед Новым Годом я познакомился с ее родителями. Лена тогда пообещала принести мне одну книгу, но забыла дома. Извинившись, предложила заехать к ней домой. Дома оказалась ее мать. Внешне — вылитая дочь. Да и внутри — та же мягкость, оптимизм, ум в сочетании с искренностью. Она сразу же предложила мне отобедать. Чуть позже пришел отец Лены — и мы очень легко нашли общий язык. Я сразу ощутил — это была идеальная семья. Они не казались такою, они именно ею были. Тогда же я понял, откуда в Лене эта неестественная естественность. У себя дома я всегда чувствовал условность своего положения — мнимый сын мнимой матери. Я отделял свою территорию — свои чувства, свои мысли, свои желания. Лена же жила, как чувствовала — как привыкла ощущать себя с родителями. Уже позже, когда я уходил от них, я вдруг понял, что чуть завидую Лене. Мне в какой-то момент захотелось стать частью этой семьи, этого островка чистоты и благости. Но это мимолетное желание лишь растравило мою душу.