В шоке. Мое путешествие от врача к умирающему пациенту
Шрифт:
Я схватила первое, что попалось мне под руку, – небольшой пластмассовый прибор, который был призван помогать мне делать глубокие вдохи, чтобы мои легкие оптимально наполнялись воздухом, – и бросила его в него. Он нагнулся, хотя в этом и не было необходимости: даже в своей лучшей форме я не отличалась хорошей меткостью. Теперь же, когда у меня двоилось в глазах, а мышцы ослабли от бездействия, у меня вообще не было никаких шансов в него попасть.
«Как ты мог вообще допустить, что фуросемид – это хорошая идея?» – спросила я его.
«Это было не мое решение», – пытался он уклониться от обвинений, а также от летящих в него предметов.
«Но ведь это ты заполнил предписание», – напомнила я ему, так как прекрасно знала порядок проведения обходов: даже если препарат
«Знаю, что я, – он мне сказал это сделать, однако я знал, что это ужасная идея. Я не хотел этого делать», – объяснил он.
Я было хотела спросить, почему он ничего не сказал, раз был не согласен, однако заранее знала ответ. Дело было в том, в каком составе обычно проводится обход: обычно это один студент медицинского; один или два интерна, только что окончивших мединститут и теперь выполняющих роль мальчиков на побегушках для более старших в больничной иерархии резидентов; а также несколько резидентов, которые могли окончить институт целых пять или шесть лет назад, в зависимости от продолжительности практики. Также во время обхода может присутствовать бывший резидент, теперь проходящий программу узкой специализации, например по кардиоторакальной хирургии. Что касается меня, то я прошла в общей сложности три года специализации в реаниматологии и пульмонологии после трехлетней резидентуры по медицине внутренних органов. Все эти практиканты подчиняются одному штатному врачу, который следит за оказываемой ими медицинской помощью и руководит ею, обучает всему необходимому, а также оценивает каждого подопечного в зависимости от того, как он себя проявит.
Обычно такая группа формируется на один месяц, на протяжении которого «достойные» резиденты стремятся максимально всему научиться, продемонстрировать свои знания в действии, а также произвести впечатление на присматривающего за ними штатного врача.
Хотя я и думала, что резидент мог возразить по поводу предписания фуросемида, я понимала, в конечном счете решение штатного врача было неоспоримым, потому что он стоял выше в больничной иерархии. При обсуждении медицинских ошибок в таких случаях принято говорить о субординации, которая по сути является барьером для эффективного взаимодействия из-за различного статуса медперсонала. Именно субординация не позволила резиденту сомневаться в решении своего старшего хирурга, а так как в данном конкретном случае от старшего врача потенциально зависела и дальнейшая карьера резидента, давление субординации было особенно сильным.
«Ладно, – моя злость постепенно стала сходить на нет. – Я тебе верю», – добавила я, прекрасно понимая, в каком положении он оказался.
Я стала размышлять о системе врачебной подготовки, частью которой мы все являлись. Системе, которая развивалась на протяжении десятилетий таким удивительным образом, что резиденты по всему миру сталкивались приблизительно с одним и тем же. Хотя нам никто и не говорил в явной форме, чего именно от них ожидают, мы все равно знали, что есть вещи, которые нельзя говорить и нельзя делать. Мы знали это, потому что наблюдали за тем, как все вокруг ведут себя в подобных ситуациях, а также видели, что бывает с теми, кто посмеет повести себя иначе. Эта система подготовки требовала от нас полностью полагаться на авторитет старших врачей.
Нас приучали склонять голову перед опытом и положением, ставить их выше собственного мнения. Я сомневалась в надежности системы, главной целью которой является беспрекословное подчинение, а не открытый обмен информацией. Неужели нас приучили допускать медицинские ошибки, вместо того чтобы всячески их предотвращать?
Неужели мы, сами того не ведая, построили систему, которая препятствовала эффективному взаимодействию и допускала ошибки, которых иначе можно было бы запросто избежать?
Я поняла в тот момент, что моим почкам было предначертано отказать.
В один прекрасный день ко мне в палату зашла женщина в больничной униформе и вальяжно прислонилась к подоконнику. Я не могла ее толком разглядеть: мало того, что у меня были проблемы со зрением после инсульта, так еще из-за солнечного света за окном ее лицо оказалось в тени. Она представилась медсестрой из отделения интенсивной терапии новорожденных и сказала, что была в операционной в ту ночь, когда я «рожала». Слово рожала показалось мне неуместным – в конце концов, со мной случилось нечто совсем другое. Поначалу я и вовсе подумала, что она перепутала меня с какой-то другой пациенткой, однако затем она стала описывать свою версию развития событий от своего лица, и я поняла – она действительно в тот день «принимала у меня роды», если так можно сказать, и теперь хотела рассказать мне о случившемся из первых уст. Судя по всему, она пришла, чтобы помочь мне поставить в случившемся точку.
Она рассказала, что когда ребенка извлекли из моей матки, он был все еще полностью покрыт плодным пузырем, в то время как плацента полностью отделилась. Произошло так называемое полное отслоение плаценты – худший из возможных сценариев для ребенка. Суть была в том, что в какой-то момент в тот вечер плацента отделилась от стенки матки, полностью лишив ребенка доступа крови. Его достали уже мертвым. Они попытались установить дыхательную трубку, и им даже это удалось – чем она, судя по всему, гордилась – однако плод спасти не удалось. Он весил меньше полкилограмма. Медсестра говорила четко и намеренно серьезно. Она напомнила мне офицеров, которые звонят в дверь вдовам своих сослуживцев, чтобы сообщить трагичную новость.
«Хотели бы вы увидеть ребенка?»
Я вспомнила, как видела ребенка в последний раз – его неподвижное сердце на экране аппарата УЗИ в родильном отделении.
Хочу ли я увидеть ребенка?
«Нет», – категорично ответила я.
«Что ж, очень жаль», – заявила она, явно разочарованная моим решением.
Меня удивила ее реакция. Я даже и не думала, что подразумевается наличие правильного ответа.
Я было хотела ей объяснить, что знала о смерти ребенка еще до того, как оказалась в операционной. Кроме того, будучи врачом, я имела достаточно неплохое представление о смерти, и мне не было нужды видеть своего ребенка, чтобы скорбеть о своей потере. Я вовремя себя остановила, недоумевая, почему изначально посчитала нужным объяснять свое решение незнакомому мне человеку. Предложение подержать на руках ребенка, который для меня был мертв уже как несколько дней, показалось мне излишне жестоким.
«Что ж, другой возможности у вас не будет».
Любопытная стратегия, подумала я, – прибегать к угрозам, чтобы помочь мне смириться с неудавшейся беременностью способом, который казался ей наиболее уместным. Словно желая окончательно меня убедить, она продолжила: «Знаете, я бы не хотела вас пугать, однако когда проходит несколько дней, их кожа, она слишком хрупкая и начинает… эм-м-м, рассыпаться, так что вы не сможете передумать позже».
Я потеряла дар речи от того, что она посчитала необходимым рассказать мне об этом.
Я заверила ее, что не передумаю, – мне хотелось, чтобы она поскорее ушла.
Медсестра посмотрела на меня жалостливым взглядом, как порой смотрят на ребенка, сломавшего в приступе ярости свою любимую игрушку. «Ребенок заслуживает того, чтобы мама хотя бы раз взяла его на руки».
Я принялась сверлить ее глазами, про себя умоляя уйти. Я подумала, что мне было бы гораздо лучше, если бы этот разговор и вовсе не состоялся.
Я в принципе согласна с тем утверждением, что ребенок заслуживает, чтобы мама подержала его на руках. Только вот я себе представляю, что этот ребенок в идеале должен быть живым. Мой ребенок не был живым. Мой ребенок не получил бы ровным счетом ничего из воображаемого медсестрой взаимодействия со своей матерью. Я чувствовала себя так, будто она предлагала мне заняться самобичеванием, которое по какой-то причине казалось ей крайне уместным. Она словно просила меня обнажить рану, которую она не собиралась, да и была не в состоянии, вылечить.