В Шторме
Шрифт:
Хотя он знал, какой великой мощью она обладала, как легко она могла высвободить свою силу. Знал, к чему она была способна… к чему был способен он.
Именно этот факт настолько изменял все?
Нет. Было что-то еще: неизбежное, предопределенное, неумолимо довлеющее и расставляющее все по своим местам, словно винтики в механизме.
Каждой своей клеткой он вслушивался в это глубокое безмолвие; ощущая его - древнее и первозданное, как дыхание галактики, как сама жизнь.
Все
Все изменялось. Ничто не могло избежать этого. Ничто не оставалось прежним. Ни даже Сила, ни Свет, ни Тьма.
Тьма наполняла его теперь. Она стала частью его. Он стал частью её, в созвучии.
Она гудела в воздухе, как столкновение атомов, мощная, убедительная. Невероятная, неограниченная сила, ищущая основание и желающая быть использованной, предлагая себя бесхитростно и безусловно.
Она ждала, выжидала.
Он ни звал, ни отклонял ее, слушая вместо этого звук своего дыхания, легкого и поверхностного. Слушая бушующий ветер снаружи, швыряющий град в толстые стекла окон. Помимо этого он слышал потрескивание огня в очаге и шелестящее перешептывание недалеко - может в этой комнате, может нет.
Он по-прежнему был абсолютно спокойным, и в теле, и в душе, странно отстраненным от факта своего крушения; все эмоции покинули его. Словно он был мучим так долго и много, что у него ничего не осталось - ни сожаления, ни позора, ни разочарования, ни раскаяния.
Да, он убил их, но… Что они ожидали? Разве они не заслужили своей судьбы? Он ненавидел их, ненавидел свою слабость - совесть, связывающую его руки, когда он знал, что мог остановить их в любое время.
Палпатин был прав – то, что находилось в его крови, сдерживалось слишком долго.
В конечном счете было неизбежно, что он набросится на них; оставался только вопрос: «когда», и «как».
Он не чувствовал себя виноватым, не мог; его действия находились слишком далеко от таких личных и ограниченных эмоций, поэтому любая реакция попросту игнорировалась. Никакие чувства не были равнозначны тому, что он совершил… поэтому он не чувствовал ничего вообще.
Смутно он признавал, что некоторая жизненно важная часть его самого закрылась, не в силах справиться с чудовищностью его действий. И на ее смолкнувшем месте зияла только ледниковая пустота - неподвижная, как деготь ночи; потеря была настолько глубокой, что Люк не мог думать о ней.
Но даже это знание не трогало его; он рассматривал себя словно с расстояния, как будто сам он находился в другом месте и наблюдал некий сюрреалистический сон, оставаясь в стороне от разворачивающихся событий, окутанный пустотой, покорностью и принятием,
Он должен чувствовать горечь? Гнев? За то, что у него все было отнято? Что его разрезали с безупречно хирургической точностью, мучительно, по частям, в безукоризненном исполнении? Безжалостно и беспощадно: каждый разрез и разрыв проникал глубже прежнего, калеча и обескровливая, пока не осталась лишь пустая раковина далеких воспоминаний - сухая, как пыль пустыни.
Не осталось ничего. Ничего вообще - он не мог заставить себя даже попытаться вспомнить то, что потерял, не мог ни то, что вслух, но даже мысленно произнести свое имя. Он был ужасающе пуст и абсолютно спокоен одновременно.
И некоторым странным образом свободен; все кончилось. Все наконец кончилось. Факт, что он до сих пор жив, был… неожиданным. Нежелательным. Но все закончилось, признал он.
Означало ли это, что он сдался; означало ли это принятие? Он думал, что такие мысли будут горькими, мучительными, острыми и жалящими, раздирающими душу.
Но на самом деле он не чувствовал ничего. Абсолютно.
Только усталость – глубокое изнурение, проникающее до костей от самого основания души. Тупая, вызывающая судороги боль измученного тела, так долго находившегося на самом краю своей выносливости, теперь была странно желательна - как единственная константа, единственный способ убедиться, что он вообще жив.
Тихий воздух тепло касался кожи, а поверхность, на которой он лежал, была мягкой и податливой. Прошло так много времени с тех пор, как он лежал на чем-то другом, кроме холодного твердого пола, что сейчас подобное ощущение было неестественным и неудобным. Он знал, что эта мысль должна наполнить его негодованием, но этого не случилось. Был просто факт - ничего незначащий в масштабах мироздания.
Теплота убаюкивала его, и он не хотел ничего иного, кроме как следовать за ее соблазном в пустой комфорт сна; но Тьма нагнеталась вокруг, словно темнеющее небо перед штормом, насыщаемое заряженными частицами и потоками ищущей направления энергии; и он знал, что это было - хотя никогда раньше не ощущал такого.
Звук шороха тяжелой ткани по жесткому полу все еще имел власть над ним: по телу пробежал острый, мучительный трепет, заставив челюсти сжаться, а сердце колотиться барабанной дробью, уступая темным воспоминаниям.
При приближении к нему, вступив на мягкий ковер, легкие шаги стихли, и он знал, что теперь за ним наблюдают, однако не чувствовал особой необходимости открывать глаза. У него была вся информация, в которой он нуждался, не прибегая к таким грубым органам чувств.
Поэтому он по-прежнему не двигался, позволяя Силе действовать, никак на нее не влияя и довольствуясь пассивно полученными сведениями. Долгое время фигура рядом с ним оставалась стоять, изучая его и хорошо зная, что он бодрствовал.