В свете старого софита
Шрифт:
Оказывается, я ничего не забыла. Да и можно ли забыть – такое коротенькое и такое пронзительное стихотворение? Потому что, конечно же, это стихи. Самые настоящие! Хоть он и называет их новеллой.
– Кстати, удалось кое-что опубликовать, – сказал он. – Поищи мартовский номер «Волги».
– Обязательно поищу, – сказала я. – А вот мои стихи не печатают. Говорят: слишком грустные… Говорят: «Девушка, в каком обществе вы живёте? Ведь у нас такое хорошее, такое счастливое общество! Разве можно писать такие грустные стихи?» Не понимаю, отчего все прикидываются, будто им хорошо, всё благополучно? Мне кажется, обывателей нужно бить. Чтоб они проснулись!
– Да, – сказал он. – Их нужно бить. Но нужно найти такую форму, чтобы они не сразу поняли, что их хотят бить.
– Да, это так.
– Послушай, почитай мне свои стихи, – сказал он.
И этими словами – в эту самую минуту! – он расколдовал меня. Мой страх речи, который мучил меня пятнадцать лет, – умер. Он растворился в морозном воздухе мартовского Самотёчного бульвара, растворился, как туман… был – и не стало.
И я прочла ему свои стихи о шутах. Те самые – с которых хотела начать (когда-нибудь!…) своё собственное выступление в манеже: «Шуты смеются сквозь слёзы. Но что увидишь под гримом?…» Мы остановились. Он глядел на меня удивлённо. И он сказал:
– Мне понравилось. Читай ещё!
И я читала:
. А что же делать, . коль рождён шутом? . Поэтом – под дурацким колпаком! . Как жить, что делать, . зная, что потом . наверняка . начнут хлестать кнутом!…Мне было так легко ему читать, я испытывала истинное блаженство. Как будто всю жизнь этого хотела – и вот, наконец, это свершилось. Как будто плотина прорвалась в душе, и всё, что там копилось весь век, наконец-то вышло из темницы… НА ВОЛЮ! Спасибо тебе, мой милый Клоун! Ты – настоящий волшебник. Теперь я никогда не буду бояться читать свои стихи. И вообще, никогда в жизни не буду бояться. Ничего!
И – тут же панически испугалась. Когда он сказал:
– Я хочу поцеловать тебя.
– Зачем?! Не надо!
– Ну, пожалуйста, – улыбнулся он.
– Нет!
– Ну, скажи, что можно. А то я обижусь.
– Ну, зачем?
– А потом я скажу, зачем…
И он притянул меня к себе, и губы у него были тёплые, как тогда, в Сочи… и колючий подбородок.
– Зачем? – спросила я упрямо.
Он засмеялся ласково:
– Ну, я просто не могу не целоваться. Мне понравились твои стихи. Очень. Это – моё тебе спасибо. А ты что, обиделась?
– Да!
– Ну, не дуйся, ради Бога. Ведь всё хорошо.
И всё опять стало хорошо. Всё и было хорошо. Но я не умела принимать это хорошее: человеческое тепло, благодарность. Для того, чтобы это принять – нужно самой раскрыться. А я этого не умела. Я всю жизнь училась только одному – обороне. Мама так и говорила обо мне: «Ёж… Колючая, как ёж. Не подступиться!»
И я совершенно не была готова к такому: «Я хочу поцеловать тебя». Вот так – с бухты-барахты?! Ни с того, ни с сего?! Для меня это было слишком сильное проявление эмоций с его стороны. Слишком резкое сближение. Для меня то, что он держал меня под руку – это уже было пределом мечтаний. Пределом допустимой близости. Мог бы просто сказать «спасибо» – этого было бы достаточно для меня. Мне кажется, он понимал это. Тогда зачем решил прибегнуть к шоковой терапии? Неужели думал, что вот так – одним поцелуем – можно расколдовать «степную дикарку»? Да, в сказке про спящую красавицу одного поцелуя оказалось достаточно. Но жизнь – это всё-таки не сказка… Хоть порой и кажется совершенно сказочной… – как этот мартовский вечер…
И мы шли дальше, и он держал меня под руку, и я потихоньку приходила в себя… Вообще, эти москвичи,
– Ты уже не сердишься? – осторожно спросил он.
– Уже нет.
– Ну, слава Богу!
Мы дошли до площади Коммуны. Она была похожа на дно лунного кратера, припорошенная, как будто лунной пылью, – пушистым снежком…
– Ну, а теперь можно? – улыбаясь, спросил он, взял моё горячее лицо прохладными руками и тихонько поцеловал в губы. – До свидания, миленький.
Впредь он так и будет меня называть: не по имени, а – ласково: «миленький». Он как будто, как и я, чувствовал, что моё холодное имя – не моё.
…Дома была в первом часу ночи. На моё счастье, все уже спали. И никто не задавал мне вопросов: почему так поздно? что случилось? отчего ты какая-то не такая? Ну, и так далее.
А я спать не могла совершенно. Зажгла свою зелёную настольную лампу… Под ней образовался жёлтый круг света – как будто маленький манеж…
Торопясь, пока не забылось, записала каждый шаг этого дня, каждое слово: и своё, и его. А потом пришли стихи…
. Извозчику я крикну: . – В цирк! . И кнут . разрежет тишь! . Навстречу . полетят . зубцы . остроконечных . крыш. . Сольются жёлтые огни… . В виски . ударит кровь. . – Гони, дружок, гони, гони! . Храпит лохматый конь… . Ворвёмся . вихрем . на Цветной! . Кулисы… . Двери стук. . Взлечу . по лестнице . крутой… . – Я Вас люблю, мой друг!И только после этого уснула…
…Когда я оборачиваюсь и вспоминаю, когда перечитываю свои давние стихи, – жизнь представляется вереницей жизней, некой тугой спиралью, неумолимо раскручивающейся куда-то в бесконечность… Будет ли, есть ли у этой спирали конечная точка?… По крайней мере: отсюда – из земного бытия – ее не видно…
Спираль жизни. Бесконечное восхождение. И нет, и не может у него быть предела. Так я чувствую теперь.
Но тогда – в девятнадцать лет…
Тогда мне казалось, что я проживаю свою самую главную, свою долгожданную и (уж, конечно!) – последнюю – наивысшую, завершающую жизнь…
Весна семидесятого года. Цирк на Цветном. Запах опилок и лошадей…
Магически притягивающий манеж. Трагический Клоун…
Ежевечернее «стреляние» билетика на старых, стоптанных ступенях цирка.
Ежевечернее изумление, восторг и трепет: «Боже мой! Как же он смеет?…»