В тени алтарей
Шрифт:
— А я думаю, что человек, совершающий проступок, колеблется, боится, сопротивляется, а если уж совершит его, то словно подчиняясь необходимости, — философствовал Васарис. — Вот тебе и не будет liberus consensus, а значит, и peccatum mortale [69] .
— Значит, по-твоему, и убийца, идущий на разбой, может не располагать liberus consensus?
— А разве ты можешь заглянуть в душу убийце или проникнуть в чью-нибудь совесть и узнать, почему он совершил поступок? Может быть, он и сам не знает, почему. Я, например, где-то читал, что на суде теперь это учитывается.
69
Смертный грех (латинск.).
Подобные
— Frater carissime [70] , — ответил монах, — dogmatica aliqualiter aliter, moralis autem totaliter aliter — догматическое несколько иначе, а нравственное — совершенно иначе.
Позже, припоминая четырехлетнее изучение богословия Васарис старался выяснить: какое влияние оказала на неге эта суровая наука о человеческой совести? И пришел к заключению, что оно было довольно незначительным. Пожалуй, нравственное богословие несколько углубило его способность к самонаблюдению и самоанализу, но этому немало содействовали и другие духовные упражнения: медитации, испытания совести, исповеди, реколлекции. Но особого влияния богословие на него не оказало.
70
Милый брат (итальянок.).
Даже его исповеди остались такими, как были, хотя первые два года, тяготясь своими грехами, он единственно от богословия ждал помощи. «Вот, — успокаивал он себя, — изучу богословие, лучше познаю свои поступки, буду знать, как их расценить, определить и лучше излагать на исповеди». Увы! ничего не дала ему эта наука. Он так и не сумел воспользоваться ею. Черта, отделяющая поступок от греха, так и осталась для него неощутимой и неясной. Учение о понимании разумом, свободной воле и свободном согласии он никак не смог применить к себе. По-прежнему, готовясь к исповеди, он равнодушно взвешивал свои поступки и мерил их тем же объективным мерилом, не будучи глубоко уверен, есть ли в них наличие греха. Поэтому и на исповеди он прибегал к тем же трафаретным формулам.
Не дождавшись никакой помощи от богословия, Васарис разочаровался и совершенно охладел к нему. Его раздражали тонкости различий между выраженными суждениями и этот сухой, педантический разбор казусов, словно душа человеческая была механизмом машины, в которой можно было размерить напряжение каждой пружинки, величину и трансмиссию каждого колесика. Ничто не было более чуждо Васарису, чем судить, поучать, морализировать.
Вообще в тот год Васарис всем был недоволен. Он чувствовал, что вокруг образовывается какая-то пустота, высасывающая из него силы, веру в себя, оптимизм. Изучение новых предметов отнимало все время и не давало взамен никакого удовлетворения. Деятельность кружка застыла на мертвой точке. Не хватало времени ни для чтения, ни для творчества. Кружковцы решили хотя бы вести дневник, и Васарис взялся выполнить это решение. Дело было опасное, потому что дневник мог неожиданно попасть в руки ректора или Мазурковского. Но риск придавал еще больший интерес и хоть сколько-нибудь разнообразил серую пустоту жизни. Свой дневник он хранил чаще всего в «крысятнике» в запертом на ключ сундучке с сухарями, — единственном более или менее надежном месте. Васарис за пазухой приносил из «крысятника» дневник в аудиторию и, принимая все меры предосторожности, записывал в него дневные впечатления. Тайную неудовлетворенность, наивную критику, самооправдание и признание своей вины таили эти страницы.
Вот что писал третьекурсник Васарис в дневнике, который он прятал в «крысятнике» в сундучке с сухарями.
Суббота. Канун вербного воскресенья.
Слава богу, можно вздохнуть свободней. Занятия кончились, и впереди две недели праздников. Надоело хуже горькой редьки. Не только занятия, но и вся жизнь сделалась невыносимо скучной. Каждый день одно и то же, одно и то же. Мы превращаемся в какие-то автоматы. Ведь как мало остается у нас живых чувств или интересных мыслей. А к чему сводятся наши беседы и шутки, хотя бы во время рекреации? Хорошо еще, когда находится несколько шутников, как это было сегодня. Зубрюс с Пликаускасом дурачились весь вечер, а остальные окружили их и нехотя смеялись. А куда денешься, если
Ведь кроме занятий — очень трудных в этом году, — примерному семинаристу необходимо читать священное писание и вообще книги духовного содержания. А тут еще звонок за звонком. Но это уже критика. Знаю, что нехорошо, однако человек нет-нет да и пожалуется. Ну, ничего. Отдохнем на праздники.
Вербное воскресенье.
Мучительный день! За обедней длиннейшие «Страсти». Хорошо еще, что в хоре есть хоть какое-нибудь разнообразие, а каково бедным прислуживающим? Все-таки обедня несравненно лучше, чем последующий покаянный канон, там уж прямо валишься с ног от коленопреклонений. А песнопение тянется нечеловечески долго, даже если весь костел старается ускорять темпы. Все равно скучища!
Нечего сказать, хороши мысли у семинариста! — сказал бы кто-нибудь, прочитав эти слова. Что ж, я и сам знаю, что я не слишком «ревностный», но делать вывод об усердии и набожности из того, что не нравятся утомительные службы, было бы неправильно. Ведь молиться богу и славить его можно только сосредоточившись, в одиночестве, и только тогда, когда этого жаждет сердце. Официальные церемонии и торжества мне кажутся показными парадами, которые требуют много внимания, навыка, но не сосредоточенности и теплоты. Мирянам они нравятся, может быть, даже возбуждают в них истинное благочестие, потому что они редко видят эти торжества, сами в них не участвуют, а лишь смотрят со стороны. Но для духовенства это только официальная обязанность, а не искренняя молитва.
Сегодня я опять видел Н. у колонны на том же самом месте. На этот раз она была в темной, а не в белой шали. Всегда, когда я вижу ее, у меня словно вырастают крылья, хочется сделать что-нибудь значительное, выдающееся. Но потом меня опять охватывает уныние. Как тут отличишься, сидя в семинарии и зубря нравственное богословие?! А все-таки мы еще повоюем!.. Какой русский писатель сказал это? Повоюем!.. Когда и с кем? Почем я знаю?.. О будущем я теперь совершенно не забочусь. От судьбы не уйдешь. Если суждено быть ксендзом — так и будешь им. А ксендзом я хочу быть достойным. Никаких задних мыслей, потаенных желаний, как говорит Серейка, в моем сердце нет. Кстати, на днях духовник во время беседы сказал, что наше пребывание здесь уже есть признак нашего призвания. Почему из такого большого числа учащейся молодежи только мы здесь очутились? По воле господа! А если и есть затесавшиеся, то они отсеются еще до посвящения. Например, Варёкаса уже нет среди нас. Если же кто-либо из них и остался в семинарии, то почему этот кто-нибудь непременно я? А Варненас? И его исключили. Пусть исключат и меня, ничего против этого я не имею и лицемерить не стану, но сам не уйду. Да и куда мне деваться?
Понедельник (Продолжение вчерашнего).
Что касается того — куда деваться? — это уклончивая мотивировка. Но уходить вообще не стоит. Не нравится семинария? Да ведь она многим не нравится! Я равнодушный семинарист, но таких большинство, и я далеко не худший. Скажу, не хвастаясь, что у меня больше идеализма и решимости работать, чем у иных ревностных и набожных зубрил. Допустим, я стану викарием. Что ж, буду выполнять свои обязанности в костеле и в приходе. Начну посещать больных, организую какое-нибудь общество, хор, а если приход окажется смешанным, стану бороться с польским влиянием, содействовать распространению трезвости, литовской печати, а может быть, смогу писать и сам. Полезнее дело всегда найдется.
Главное — уберечься от пьянства, карт и женщин. Что касается двух первых пороков, то они меня совершенно не привлекают, и я, наверно, им не поддамся. А вот насчет третьего… я хоть и мечтаю о женщинах, но ни в чем особенном обвинить себя не могу. Помечтать — не грех, я ведь еще не посвящен. Собственно говоря, и любить разрешается, но только идеальной любовью. Я этому не слишком верю, но полагаю, что легко можно обойтись и без любви.
Вообще с женщинами кончено! Не хочу давать повод всяким Бразгисам делать наглые выводы. А все-таки жалко. Нас и вправду обидели. Шутка ли, с шестнадцати-семнадцати лет не только умертвить сердце, но и от мечтаний отказаться! Пусть говорят что угодно на медитациях и реколлекциях о низменности удовлетворения плотских желаний, о животной природе человека, меня эти речи не трогают и не убеждают, при чем тут плотские желания и животная природа? Разве все, кто любят и женятся, испытывают только низменную страсть? Ведь церковь-то не считает любовь грехом?