В тени алтарей
Шрифт:
Но чего ради я бунтую? Ничего тут не поделаешь. Не так уж это и важно. Хоть и жалко, а работать и жить можно и без этого. Говорят, даже лучше. Святой Иоанн-евангелист достиг высшей премудрости благодаря тому, что весь век прожил в целомудрии. Но мне кажется, что здесь что-то не так. И где наконец грань целомудрия?!
Страстной четверг.
Вторая половина страстной недели для нас самая тяжелая: и перед обедом и после обеда — в соборе. Но это ничего, служба, хотя и долгая, но зато интересная. Сегодня мы хорошо пели Miserere [71] . В полупустом костеле оно звучало великолепно.
71
Помилуй (мя, боже) — (латинск.).
72
Плачевная, жалобная песнь.
Второй день пасхи.
Сегодня наконец можно передохнуть. Праздник со всеми своими церемониями и песнопениями точно бы и кончился. Радостный праздник пасхи! Но где эта радость? Я ее не испытал. Правда, было много интересного, какое-то разнообразие, не так, как в будни, но радостно ли у меня на сердце? Напротив, может быть, горько! Вообще праздники меня никогда особенно не радовали и не волновали, а нынешняя пасха еще менее.
Ах, как бы я хотел хоть раз испытать живой религиозный восторг, ощутить близость божества! Это стало бы для меня опорой, источником силы на долгое время, а может быть, и на всю жизнь. Но нет, ни разу! Это начинает меня угнетать, мучить. Особенно по большим праздникам, когда, кажется, все проникнуто религиозным настроением и сама служба полна глубокого смысла. Да и помимо службы, бывают моменты, в которые я бы должен был услыхать глас божий.
Вот и в ту ночь я должен был стоять на коленях у плащаницы. Нравится мне это ночное бдение. После полуночи людей в костеле остается немного, царит тишина, полумрак, и только у плащаницы горят свечи. Трепетный свет их не нарушает сосредоточенности и мрака. Он мерцает в зелени и в цветах, украшающих плащаницу. Стоя на коленях, я ждал и верил, что наконец хоть раз затрепещет мое сердце, и я почувствую живое присутствие Христа, и познаю бога ясней и глубже, чем посредством пяти путей святого Фомы Аквинского, которые мы изучали в богословии. Сперва я попытался пассивно отдаться общему настроению, раствориться в этой тишине, полутьме, мерцании свеч, аромате цветов и зелени. Я старался сосредоточить мысли на плащанице и необъятной тайне святой ночи. Но, стыдно признаться, я вдруг почувствовал, что начинаю клевать носом.
Тогда напряженным усилием воли я стал призывать веру. Я принялся размышлять о страстях Христовых, стараясь живо представить себе весь их ужас. Я думал о безграничной любви спасителя к людям, вспоминал и рисовал в своем воображении все, о чем говорилось на реколлекциях, медитациях и беседах, но живого религиозного восторга не испытал. Я оставался по-прежнему холоден, посторонние мысли одолевали меня, а в тайниках души назревал протест. Наконец я взялся читать «Подражание Христу» — величайший шедевр религиозной литературы, который, как говорят, приводит в восхищение даже неверующих.
Но и тут я тщетно пытался войти в свою роль, вложить в нее сердце. Увы, я читал красивые слова, но мне они казались чужими и холодными.
Так, в непрерывных мучениях, прошел час моего бодрствования. Если верить духовным наставникам, то своим усердием я должен был угодить богу. Этому учит и святой Фома Кемпийский. Но разве я виноват, что само сердце подсказало мне: «Молитвы не было, потому что не было общения с богом».
Когда я пишу это, мне приходят в голову мысли о многих опасностях, подстерегающих ксендза. Их порождают чтение вредных книг, дружба с дурными товарищами, встречи с недобрыми
Третий день пасхи.
Сегодня после обеда мы долго гуляли. Хорошо выйти в поле, протрезвиться после праздничных трудов и впечатлений. Но в поле еще холодно, кое-где не растаял снег, да и грязно. Однако семинаристы — как солдаты: иди, куда ведут, и все. Я шел в паре с Эйгулисом. Он из нашего кружка, поэтому мы разговаривали откровенно. Не выдержав, я рассказал ему, что именно меня тревожит. Но он затянул старую песню:
— Не пытайся быть святым Фомой Кемпийским или каким-нибудь другим мистиком, который в состоянии экстаза действительно ощущает близость божества. Не требуй слишком многого ни от себя, ни от бога. Если ты исповедуешься, не утаивая грехов, причащаешься и даже мысленно ни в чем не отступаешь от правил веры, то этого вполне достаточно. Поступай так всегда и ты будешь честным рядовым священником, а попасть в святые, вероятно, и сам не стремишься.
— Но согласись же, — ответил я, — что ежедневно стоять у алтаря и равнодушно выполнять свои обязанности, словно ты чиновник, нестерпимо.
— Знаешь, брат, — сказал Эйгулис, — твоя щепетильность мне совершенно чужда. Я еще не служил обедни, так что не знаю, что буду тогда чувствовать, но, принимая причастие, часто испытываю удовлетворение и умиление, кроме того, я понимаю значение причастия, верую в него и никаких экстазов мне не нужно.
Я увидал, что дальше бесполезно спорить на эту тему, и не стал говорить ему, что ни удовлетворения, ни умиления не чувствую.
Некоторое время мы шли молча.
— Вот что я скажу тебе, — снова начал Эйгулис, — гони-ка подальше все эти мысли. Они отнимут у тебя много времени, испортят настроение, вызовут угрызения совести, в конце концов сделают из тебя святошу и ни к чему не приведут. Не обращай на них внимания. Ты хороший семинарист и будешь хорошим ксендзом, только работай побольше. Кстати, ты теперь ничего не пишешь?
— В этот год тяжело, — ответил я. — Да и сомневаюсь, выйдет ли что-нибудь путное из моих стихов. Не мне быть поэтом.
— Если ты говоришь искренне, то ошибаешься. Не только мы, твои товарищи, так думаем, но и совершенно посторонние люди, которые читали твои стихи, считают, что у тебя талант. Разговоры об этом я слыхал еще на прошлых каникулах. Ты обязательно должен писать.
Слова Эйгулиса меня очень обрадовали. Уже с самого рождества я не только ничего не писал, но и уговаривал себя, что из моего писания ничего не получится. Поэтому я захотел продолжить разговор, чтобы услышать мнение Эйгулиса.
— А что ты сам думаешь о моих стихах? Скажи откровенно, я не обижусь, я ведь не претендую на звание поэта.
— Мне твои стихи нравятся, они звучные, искренние… только уж очень пессимистичны.
— Я тогда иначе писать не мог. А сейчас мне и вообще не о чем. Пожалуй, нашел бы о чем, да как подумаю, что я семинарист, так и пропадает охота.
— Вот тебе раз! — изумленно воскликнул Эйгулис. — Чтобы поэт, да не нашел о чем писать! Столько прекрасных, благородных мыслей приходит в голову. А наши национальные и религиозные идеалы? Пробуждай любовь к ним в юношеских сердцах, вдохни в эти сердца веру, высокий энтузиазм. Эх, если бы только я был поэтом! Вспомни Майрониса: «Затянем-ка новую песню, друзья». Почти каждый школьник знает ее сегодня. Эту песню уж и в деревнях поют. Когда будешь писать, братец, вспомни, что твои стихи в первую очередь прочтет молодежь, которая ждет благородных чувств, возвышенных мыслей и горячих, волнующих слов.