В волчьей пасти
Шрифт:
Они медленно прошли в конец спального помещения. Кремер осматривал нары.
— Как же быть? Этих людей хотят расстрелять, дело ясное.
Кремер поправил одно из одеял. Бохов тяжело вздохнул. К цепи опасностей добавилось новое звено. Откуда подул ветер? Кто донес на эти сорок шесть человек? Клуттиг? Рейнебот? Цвейлинг?
А может быть, доносчик из вещевой камеры?
— Как же быть? Скажи же! — настаивал Кремер.
Они остановились.
— Да, как быть? — вздохнул Бохов. Клочок бумаги, который он держал в руках, требовал таких решений, каких, возможно, никому еще не приходилось принимать за все годы заключения. И осуществить
Бохов потер лоб. Ему было мучительно трудно думать.
— Я должен поговорить с товарищами — сейчас, немедленно! — сказал он. — Придется использовать воздушную тревогу, это единственная возможность.
Каждый раз около полудня — не раньше и не позже — звенья американских бомбардировщиков пролетали над лагерем, направляясь в Тюрингию, Саксонию и Бранденбург. Это продолжалось уже несколько недель. Они проносились над лагерем с такой точностью, что по ним можно было бы проверять часы. При солнечном свете эскадрильи сверкали высоко в небе, подобно стаям птиц, и только их глухое гудение предупреждало о том, что они опасны. В лагере каждый день объявляли воздушную тревогу. Рабочие команды привыкли быть наготове, чтобы спешно вернуться в лагерь, и не кончала еще выть сирена, как они уже мчались по апельплацу. Несколько минут спустя лагерь был как метлой подметен. Только на вышках стояли часовые, всматриваясь в небо. Иногда лишь несколько часов спустя сирена возвещала своим воем отбой. Тогда лагерь вновь оживал.
Бохов, казалось, преодолевал какие-то колебания. Он посмотрел на Кремера.
— Ты должен мне помочь. Я, собственно говоря, не имею права называть имена наших товарищей, но… что мне еще остается?
Кремер чувствовал, как тяжело Бохову.
— Не бойся, — успокаивающе сказал он. — Я не запомню имен. Я тебя понимаю, и товарищи тоже поймут. Дело идет о жизни и смерти.
Бохов благодарно кивнул Кремеру.
— Так вот, слушай! Я сейчас пойду в лазарет и поговорю с капо, он в курсе. Он должен будет освободить одну комнату, где бы нам никто не помешал. Я тебе об этом сообщу, а ты должен будешь пойти… иначе, видишь ли, ничего не выходит… пойти за меня в баню. Мне туда показываться нельзя.
— Ну, говори уж, кого я должен позвать на совещание?
— Богорского, — тихо произнес Бохов. — Пусть Богорский после начала тревоги идет не в свой барак, а в лазарет.
— Ладно, — кивнул Кремер.
— Как нам условиться, чтобы я мог указать тебе помещение? — размышлял вслух Бохов и предложил — Через десять минут мы встретимся на «лазаретной дороге», близ моего ряда бараков.
Кремер согласился.
Риоман во время тревоги находился за пределами лагеря, поэтому от его участия в совещании на этот раз пришлось отказаться. Ван Далена легко было известить, а Кодичка и Прибулу можно было перехватить по пути.
Когда Бохов из лазарета возвращался в свой барак, Кремер направился ему навстречу. Поздоровавшись, они остановились.
— Опе-два, — быстро шепнул Бохов, Кремер кивнул и каждый пошел своей дорогой.
«Опе-два» означало вторую операционную. Она помещалась в верхнем этаже здания, несколько лет назад пристроенного к лазарету. Во время тревог это помещение пустовало.
С точностью
Бохов стоял на посту, высматривая Кодичка и Прибулу. Он поймал их, когда они вместе устремились к своему бараку.
— За мной! — шепнул им Бохов.
— А что такое?
— За мной! — повторил Бохов и пустился бежать. Кодичек и Прибула опешили, затем бросились за Боховом, который, лавируя среди заключенных, мчался вниз по «лазаретной дороге».
Никогда еще члены ИЛКа не были в таком напряжении, как в этот день.
Пал Глогау! К северу и к югу от Текленбурга в Тевтобургском лесу кипели бои. Союзникам удалось значительно продвинуться в сторону Герфорда. В районе Варбурга и реки Верры они, по-видимому, уже проникли севернее Эйзенаха… Если эти сведения, принесенные Кодичком и Прибулой, подтвердятся, то не будет сомнения в том, что расстрел сорока шести задуман как подготовка к эвакуации, которая может начаться в любой час!
Вдруг снова взвыла сирена, повторяя сигнал тревоги. Люди, теснившиеся в углу операционной, прислушались. Гудение моторов проносилось над безмолвным лагерем. Грозный налет! Собравшиеся молчали.
Богорский смотрел на их замкнутые и неподвижные лица. Бохов подпер голову кулаками и уставился перед собой. Ван Дален прислонился головой к стене. На его широком лице отражалась бурная смена чувств.
У Прибулы глаза были жесткие, неподвижные, он закусил губу. Кодичек поймал испытующий взгляд Богорского и потупился. Что крылось за общим молчанием? Богорский взглянул на Бохова, тот тоже молчал.
Гул бомбардировщиков затих вдали. Где-то над гущей городских домов свистел и трещал теперь воздух, разрываемый стремительным падением бомб, лениво плыло к небу буро-желтое зарево от пожаров, возвращая обратно на землю взлетавшие обломки и осколки.
Где-то далеко от лагеря среди мечущихся и кричащих людей сейчас свирепствовала и бушевала фурия войны.
А здесь, над прильнувшими к земле бараками, здесь, в углу операционной, притаилась, сидя на корточках, небольшая группа людей, и между ними и пятьюдесятью тысячами обитателей лагеря, казалось, сама судьба просунула горсть других людей, числом сорок шесть, чтобы искушать этих пятерых, как некогда дьявол искушал Христа на горе. Ибо если завтра утром сорок шесть будут расстреляны, значит…
Богорский не стал ждать, пока кто-нибудь заговорит. Он разорвал тишину, высказав то, о чем думали все:
— Если завтра утром тех сорок шесть расстреляют — значит, будет расстрелян мнимый ИЛК. Фашисты вообразят, — продолжал он, — что растоптали «руководящую головку» и что теперь они свободно проведут эвакуацию. Но мы с вами, товарищи, еще на месте и аппарат не остается без руководства. Мы можем спасти людей, много людей, ибо сорок шесть умрут за нас и за все пятьдесят тысяч заключенных!.. Разве это не хорошо?
Ван Дален поднял брови, Кодичек снова потупил глаза, Прибула пробормотал ругательство, ему не сиделось на месте. Не смея вскочить, чтобы не быть замеченным через окно, он беспокойно ерзал.
— Нет! — сейчас же ответил Бохов и устремил взгляд на Богорского.
Это «нет», как ключ, вошло в сердца всех. Прибуле хотелось сказать многое, но он лишь горячо восклицал по-польски:
— Нет, нет, нет!
Теперь и Богорский, как ван Дален, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Он устал, но испытывал облегчение.