V.
Шрифт:
Кто это рассказывал? Фоппль? Возможно.
В остальном же «тайная интрига» Мондаугена с Верой Меровинг начала обретать более ясные очертания. Вера определенно возжелала Годольфина, и, хотя о причинах ее страсти Мондауген мог только догадываться, страсть эта, судя по всему, проистекала из ностальгической чувственности, порывы которой не зависели от возбуждения нервов или от жары, но принадлежали исключительно к бесплотной и бесконтактной области воспоминаний. Мондауген, очевидно, понадобился ей для того, чтобы ослабить свою жертву, назвав его (что было, пожалуй, довольно жестоко с ее стороны) давно пропавшим сыном.
В этом случае у нее были основания использовать Фоппля, злого демона осадного
Однажды ночью он вновь услышал, как через буферную зону пустых комнат доносится Dies Irae или какой-то другой гимн, исполняемый хором на непонятном языке. Чувствуя себя невидимым, Мондауген выскользнул из комнаты, чтобы, оставаясь незамеченным, взглянуть на все своими глазами. Несколько дней назад у его соседа, пожилого торговца из Милана, случился сердечный приступ, от которого бедняга, промучившись какое-то время, умер. И вот теперь прочие гуляки устроили поминки. Они торжественно завернули тело покойного в шелковые простыни, снятые с его же постели, но, прежде чем похоронный покров скрыл последний блик мертвого тела, Мондауген успел украдкой разглядеть бороздки свежих шрамов на коже, рассеченной еще при жизни. Шамбок, макосс [197] , ослиный кнут… нечто длинное и язвящее.
197
Макосс – длинный бич, которым погоняют быков, запряженных в повозку.
Труп понесли к оврагу, чтобы сбросить его туда. Она одна отстала от остальных.
– Он живет в твоей комнате? – начала она.
– По собственной воле.
– У него нет собственной воли. Ты должен его выгнать.
– Выгоняйте его сами, фройляйн.
– Тогда отведи меня к нему, – потребовала она. Ее глазам, все еще подведенным черной тушью в честь 1904 года Фоппля, было нужно менее замкнутое обрамление, чем пустой коридор, – фасад палаццо, площадь провинциального города, заснеженная эспланада, и в то же время нечто более человечное или хотя бы более веселое, чем пустыня Калахари. Именно ее неспособность обрести покой в реальных рамках, ее нервическое, беспрестанное движение – сродни метаниям шарика, скачущего по кругу рулетки, дабы угнездиться в случайной выемке, – движение, которое имело смысл лишь как указание на динамическую неопределенность ее натуры, – все это настолько раздражало Мондаугена, что он в ответ лишь нахмурился и с чувством собственного достоинства произнес «нет», затем повернулся и отправился к своим сферикам. И он, и она, однако, понимали, что этот решительный поступок ничего не значит.
Обретя печальное подобие блудного сына, Годольфин и слышать не хотел о том, чтобы вернуться в свою комнату. Сын приютил отца. Старый капитан только и делал, что спал или дремал, а в промежутках о чем-то рассказывал. Поскольку он «обрел сына» уже после того, как она основательно занялась внушением ему некоторых идей, о чем Мондаугену оставалось только догадываться, то впоследствии Курт не мог с определенностью сказать, не заходил ли к нему сам Фоппль, чтобы рассказывать все эти байки о временах, когда он служил в кавалерии
Восемнадцать лет назад все были в гораздо лучшей форме. Фоппль демонстрировал, как одрябли его бицепсы и ляжки, как обрюзг живот. Волосы уже начали выпадать. Жировые складки на груди делали его женоподобным, что тоже напоминало ему о том времени, когда он впервые прибыл в Африку. Еще на пароходе им сделали прививки от бубонной чумы: корабельный лекарь огромным шприцем вколол каждому изрядную дозу сыворотки под левый сосок, и потом примерно неделю привитый ходил с опухшей грудью. А поскольку в пути кавалеристы изнывали от скуки, они стали забавляться тем, что расстегивали рубахи и игриво выставляли напоказ благоприобретенные женские прелести.
К середине зимы волосы у них выгорели на солнце, а тела загорели, и в ход была пущена шутка: «Не подходи ко мне без мундира, а то, не ровён час, приму тебя за негра». Действительно, подобные «ошибки» случались не раз и не два. Особенно в окрестностях Ватерберга, когда они преследовали гереро, отступавших в буш и в пустыню. В те славные дни (вспоминал Фоппль) в рядах кавалеристов завелось несколько нытиков, которых никто не любил, уж больно они были квелыми и. так сказать, гуманными. Они так всех достали своим нытьем, что оставалось уповать только на… В том смысле, что трудно судить, кто был виноват в этих «ошибках». А на его взгляд, эти жалостливые хлюпики были не многим лучше туземцев.
Слава Богу, большую часть времени ты проводил с друзьями-товарищами, которые все были заодно, и что бы ты ни сделал, они не мололи по этому поводу всякую чепуху. Когда кто-то хочет показать, какой он нравственный, то начинает говорить о братстве людей. Но настоящее братство познается только на войне. Среди своих нечего было стыдиться. И впервые после того, как тебе двадцать лет кряду внушали бессмысленное чувство вины, вины, которую церковники и учителя скроили по собственным меркам, ты понимал, что на самом деле можно вообще не испытывать никакого стыда. Ты вполне мог, прежде чем выпустить кишки какой-нибудь черной девке, овладеть ею на глазах у твоего начальника и при этом сохранить потенцию. И прежде чем убить ее, ты мог поговорить с ней, не отводя глаз, не расшаркиваясь и не покрываясь от смущения красными пятнами, будто у тебя тропический лишай на морде…
Все усилия Мондаугена разгадать шифр – как он ни старался – не могли предотвратить неумолимое, как само время, вторжение в его комнату сумеречной двусмысленности. Когда к нему как-то раз заглянул Вайсман и предложил помочь, Мондауген сердито отвернулся и прорычал:
– Вон.
– Но мы договорились сотрудничать.
– Я знаю, какой у вас интерес, – загадочно сказал Мондауген. – Знаю, какой «шифр» вы хотите получить.
– Отчасти это моя работа. – Лицо Вайсмана приняло простодушное выражение деревенского паренька; он снял очки и нарочито рассеянно протер их своим галстуком.
– Скажите ей, что ничего не вышло и не выйдет, – отрезал Мондауген.
Лейтенант раздосадованно скрежетнул зубами.
– Я больше не могу потворствовать твоим причудам, – попытался он объяснить. – В Берлине начинают проявлять нетерпение, и я не собираюсь все время оправдываться.
– Я что, работаю на вас? – заорал Мондауген. – Scheisse [198] .
Его крик разбудил Годольфина, который принялся напевать отрывки из сентиментальных баллад и звать своего сына Эвана. Вайсман вытаращил на старика глаза и застыл с открытым ртом, обнажив пару передних зубов.
198
дерьмо (нем.).