Валдаевы
Шрифт:
На Аристархе Якшамкине была красная с черными подпалинами телячья шапка-ушанка и старый, будто ржавчиной поеденный, кафтан, из-под которого черной каймой вершка в три торчала нанковая поддевка. Гурьян был в темно-синем бобриковом пиджаке на вате и лохматой, изрядно порыжевшей папахе. Самый маленький из них, словно забрызганный веснушками, Афоня Нельгин — в коричневой подрубленной шубе и серой, местами облезлой, шапке-татарке. Все трое были в лаптях и белых портянках.
Крякнув, старый Варлаам сказал:
— Одеты и обуты вы, признаться, не по-городскому, только, может статься, и не в этом дело… Час вам добрый, милые
Заиндевелые столбы, словно тянущие на проволоке друг друга по обочине большой дороги, прощально ныли, надрывая душу. Гурьян пробормотал:
— Прощай, Алово, и ты, Сура…
— Не каркай! — оборвал его Афоня. — Сердце мне не береди. Нето вернусь, пока не поздно, — пригрозил он. — Ведь не к теще на блины идем: беду накличем. Вон и заяц нам перебежал дорогу. Не к добру…
Аристарх заговорил по-русски:
— Крепкой нерва нады нам иметь.
— Оно и верно, — согласился Гуря и, приплясывая, весело запел:
Давай, дедушка, резделимся с тобой. Тебе дом и дверь, соха и борона, А мне, молодцу, чужая сторона… До свиданья, до свиданья, дорогой! [1]Лохматые крупные хлопья падавшего снега напоминали то белые папахи, то головы дерущихся петухов. Снежинки сновали в воздухе, словно разыскивая знакомых, чтобы шепнуть им на ухо светлую весточку: «Завтра рождество Христово».
1
Перевод стихов с мордовского сделан автором.
Скоро большой праздник, и вечерний Симбирск весь в нетерпеливом ожидании. Среди предпразднично оживленных прохожих лишь рослый мужик на Покровской улице, прислонившись к стене высокого двухэтажного дома, облицованного синим кафелем, с огромными окнами, бросающими яркий свет в вечерние сумерки, казалось, оставался совершенно равнодушным и к предпраздничной сутолоке на тротуарах, и к шепоту мятущихся снежинок.
Изжелта-смуглое лицо его сморщено, точно печеное яблоко. Заплаты на вконец изношенном нагольном полушубке выглядят, как днища пришитых наспех лубяных коробов; ноги утопают в большущих, тоже латаных-перелатаных валенках с резко загнутыми вверх носами.
Немало простоял так человек, пока не подошел к нему городовой и не потрогал за плечо, уронив с него комья снега.
— Чего стоишь?
Мужик смерил городового долгим взглядом и сипло спросил:
— Разве нельзя? Кто запретил?
— Я.
Мужик пожал плечами.
— Жалко места, что ли?
— Хм! Так ведь это же дом губернатора.
— Не съем я его.
— Не положено без дела здесь торчать.
— Гм…
— Чего гмыкаешь? В участок захотел?
— За что.
— Молча-а-ать! — взревел городовой, который, по правде говоря, в другое время, если б не завтрашний праздник, вообще не стал бы долго с таким разговаривать. — Как звать?
— Яграф Чувырин.
— Граф Чувырин? — городовой растерянно попятился. — Ежели вы, ваше сиятельство, малость перепить изволили…
— Не пьян я… Силушки не стало…
— Понимаю-с…
— Со вчерашнего дня
— Чудно! Граф… а полтинник занять не у кого. Оно, конечно, бывает. Вон Березовский — штабс-капитан отставной, а тоже… В ночлежке живет. Спился, имение свое пропил, в босяках ходит…
— Я не босяк, я — сторож Троицкого собора.
— Вон оно какое дело… Звать тебя не иначе Евграфом, а ты, мосол, себя в Яграфа перекрестил, за графа выдаешь.
— Так, выходит…
— То-то же… Пшел вон, гр-р-раф Чувырин!
И Евграф пошел, натыкаясь на встречных, на фонарные столбы; прохожие шарахались от него в сторону, как от пьяного. Об одном он думал: где найти полтинник? Начать, как нищему, просить — язык не повернется, да и рука не протянется. Но другого не придумаешь. А если уж так, начинать просить надо не здесь, а с трактира — там удобнее, мимо будут проходить подвыпившие, а пьяный денег не жалеет…
Подчиняясь людскому потоку, Евграф дошел до трактира, встал у дверей; но и стыд пришел вместе с ним — рта открыть не дал я руку протянуть помешал…
А свежий декабрьский снег все падал и падал.
«А что, если украсть?» — промелькнула мысль, и Евграф почувствовал, как пробежали по спине мурашки, и стал озираться по сторонам, боясь, не подумал ли вслух, не слышал ли кто-нибудь. Но нет, никому нет дела до Евграфа… Безучастно спешат мимо прохожие. Вот шагает черной дубки полушубок с полными покупок карманами; за ним ковыляет кривобокий старик, у которого одно плечо выше другого. Он в пальто на кенгуровом меху. Покупки его несет понурый дворник. Господи! Хоть бы этот большой праздник встретить по-человечески! Неужто и завтра, в светлое рождество, ему с малыми ребятишками снова глотать осточертевшую мурцовку?
Поравнялся Евграф с большой застекленной витриной гастрономического магазина и остановился. В витрине замер в стремительном беге, точно живой, пряничный мальчик; вместо щек — огромные красные яблоки, кудри завиты из шоколада; на вытянутых руках огромный торт — нарядный, аппетитный; по этому лакомству цепочкой вьются синие, зеленые, красные буквы: «С рождеством Христовым!»
Тяжело вздохнул Евграф и зашагал от соблазна подальше. Вот и Венец, тут тоже много народу; с высокой набережной не видно Волги — утонула она в снежной пелене; из-за гончаровского дома, похожего на замок, какие рисуют на почтовых открытках, вынеслась лихая тройка. Над головой коренника — расписная дуга с яркой надписью: «Еду к любушке своей!» А под дугой весело вызванивает гирлянда бубенчиков с голосистым колокольчиком посредине. Кучер с белым пером на шляпе, сидя на облучке, лихо понукивает вихревую тройку, и Евграф услышал, как двое прохожих, провожая ее взглядом, сказали:
— Купец Наумов!
— Богатей из богатеев!
И будто наитие какое нашло на Евграфа, словно ждал он этой встречи. Купец Наумов! Его посмертная одежда поручена Евграфу на хранение в подвале Троицкого собора. Каждое лето жена Калерия развешивает ее для просушки. И как он не вспомнил о ней до сих пор? Ведь кроме наумовского, там хранятся еще двадцать сундуков именитых купцов с посмертной одеждой. А ключи от них у него, Евграфа. Чего проще? — возьми из этого богатства любую вещь и заложи ростовщику, получишь деньги, а как только разживешься — выкупишь и положишь на место.