Валдаевы
Шрифт:
А он, Евграф, опустился пред ней на колени. Первым делом, по обычаю, поклонился матери в ноги, потом поцеловал пыльное стекло иконы, а мать надела ему на шею нательный крестик на зеленой ленточке.
— Не обессудь, на дорогу с караваем на столе благословляют, да не дал нынче господь рожь — грехами, знать, прогневили всевышнего.
Молча накинул на плечи котомку Евграф, встряхнул ее, чтобы легла поудобнее, и пошел. За ним, не видя от слез дороги, спотыкаясь и еле поспевая, засеменила мать, то и дело прикладывая к мокрым
— Мотри, не забывай нас. Весточку присылай… Да-а-а… Еще чтой-то хотела сказать, да от слез запамятовала…
А слезы так и расходились темными пятнами на белом холсте ее шушпана. Припала к его груди, вцепилась — отпускать не хочет. Перекрестила еще разок, поцеловала в щеки да губы.
— Ну, ступай… иди… не гневайся… Молиться за тебя буду — пусть бережет тебя бог от лихих людей, а сам беги от недобрых дел…
А в небе — синем крове родного Алова — летели на юг журавли. Улетали от насиженных мест, курлыкая:
— Ку-лы! [2]
Бередили своим криком сердце.
Больше трехсот верст отмерил Евграф пешим до Симбирска и, хоть не надеялся на большую удачу, все же крепко рассчитывал найти свое место в жизни.
Когда подходил к городской окраине, увидел прежде всего вереницу высоченных труб, из которых, как из большой кузни, валил дым, — трубы показались ему похожими на мрачные деревья. И вдруг трубы завыли, протяжно и вместе с тем пренебрежительно, словно советовали повернуть обратно.
2
Кулы — умрет.
— Ну-у-у-у!
Неприветливо встретил его заводской гудок, но солнце, стоявшее не выше дерева, будто благоволило и ободряло в то утро, ласково поглядывая на его потемневшее от бессонницы лицо то из-за домов, то сквозь чугунные узоры оград.
До вечера слонялся по городу, спрашивая у купцов, у приказчиков, у мастеровых, — не найдется ли работенка. Да где там! — посмотрят на его обноски, рукой махнут: дескать, не мешай добрым людям заниматься делом…
Сумерки застали его на городском бульваре. Ноги гудят, голова болит, в сон клонит. Нашел скамейку в уголке поукромней, положил котомку под голову и уснул. Но не успел, казалось, минуты подремать, а уж кто-то трясет за плечо. Открыл глаза: городовой.
— Нашел где дрыхнуть! Нажрался водки и — спать! А разве тут положено? Замерзнешь ведь, мордовский лапоть, на моем участке… Прочь ступай!
Морозец и правда прихватывал. Спасибо доброму дядьке — разбудил, а то пропал бы!..
Забрал котомку и поплелся дальше, куда глаза глядят. Да уж очень устал за день, — свалился на другую скамейку того же бульвара. Но не долго проспал — ткнули кулаком в бок. Вскочил, сел на скамейку. Опять
— Тебе уже раз сказал: бульвар — не ночлежка!
Так узнал Евграф, что существует в городе ночлежка — дом, где любой бесприютный может провести ночь. Под ночлежным кровом живут босяки, спившиеся люди, проститутки и нищие. Туда-то и направился молодой Чувырин.
Как пчелы с восходом солнца разлетаются за добычей, так и ночлежники расползались с утра в поисках работы и куска хлеба. Но пчелы возвращаются со взятком, а ночлежники чаще всего — с неудачей.
Он правильно рассудил, что нужно заглядывать на базар, — там если не работу, хоть бросовый кусок найдешь: сыт не будешь, но и с голоду ноги не протянешь.
На девятый голодный день брел Евграф на рынок, а перед ним вышагивал поп в лиловой шелковой рясе, с белой лыковой корзиной в правой руке. Стал было батюшка доставать платок, чтобы утереть пот со лба, и увидел Евграф, как из кармана поповой рясы выпало на землю нечто темное, плоское. Дошел Евграф до того места, где упала вещичка, — портмоне!.. Взял вещицу и — за попом:
— Эй, бачка, ты партманет терил!
— Да? — Поп растерянно сунул руку в карман. — Правда, сын мой… Как же я потерял его?..
— Платком. Держи на. Сберегай. Людей буваит ох какой не одинаковой.
— Спасибо, молодец! Похвально поступил, похвально. Да. Благодарю. Сам-то мордвин? Или чувашин?
Разговорились. Поп — им оказался ключарь Троицкого собора отец Памфил — расспросил парня, кто он, откуда и зачем здесь. Охотно и откровенно рассказал тот о своих злоключениях. Отец Памфил расчувствовался и велел прийти в соборную караулку — насчет работы. И в тот же день был Евграф определен сначала в помощники, а затем и в преемники соборного сторожа.
Служители Троицкого собора долго испытывали стойкость Евграфа на всякие искушения — душу его словно сквозь отверстие кольца пропускали. Посылали за покупками и давали бумажные деньги, которые приходилось разменивать, и всякий раз Евграф исправно приносил сдачу — не утаивал ни полушки.
И вот теперь, когда сидел он на сундуке и курил, глядя на неверное пламя огарка, вспомнилось, как однажды соборный настоятель послал его в лавку за стеариновыми свечами и дал пятерку. Дескать, цену приказчики сами скажут. А соглядатаю, своему служке, наказал следить за Евграфом в оба.
Вошел Евграф в галантерейную лавку. Покупателей там — всего две модные барышни с шелковыми зонтиками, расписанными крупными яркими цветами по шелку. Помнится, удивился, увидев у барышень в руках эти разноцветные зонтики, — ведь на небе ни облачка, да и жара такая, хоть язык высовывай. Не успел Евграф почесать правой пятерней свою редкую русую бородку, как явился перед ним приказчик — расторопный малый с нагловатыми карими глазами навыкате:
— Тебе чего, любезный?
— Мне свеч стеариновых.