Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Если Дора писала об этом кризисе друзьям, то Беньямин в типичной для него манере писал самому себе. Его записные книжки начала 1920-х гг. полны размышлений как на животрепещущие темы – о браке, сексуальности, стыде, – так и на темы, относящиеся к философской этике. Утверждая, что «двое супругов – стихийные силы, а два друга – вожди сообщества», Беньямин в то же время испытывал мучения из-за особых требований, предъявляемых браком: «В рамках таинства брака Господь сделал любовь защитой и от угрозы со стороны сексуальности, и от угрозы со стороны смерти» [146] . Возможно, самым трогательным свидетельством того, что от Беньямина не укрылись ни семейные неурядицы, ни то, как они отражались на маленьком Штефане, служит сонет «6 января 1922 г.», записанный Беньямином в той записной книжке, в которой содержалось постоянно пополнявшееся собрание детских высказываний Штефана:
146
Benjamin, “Zwei Gatten sind Elemente… ” и “Uber die Ehe”, GS, 6:68.
Шолем усматривал противоречие между «сияющей моральной аурой», окружавшей мысли Беньямина, и беспринципностью и аморальностью «в отношениях Беньямина к повседневным вещам» (SF, 53–54; ШД, 95–96). Но этот первый глубокий кризис в семейной жизни Беньямина требует менее однозначной оценки: идеи, содержащиеся в черновиках эссе и фрагментах данного периода, в лучшем случае представляют собой отражение его поступков и, может быть, попытку сдержать их, но не антитезу им.
Упорная взаимная верность идее брака помогла чете пережить и этот кризис, и ряд дальнейших кризисов 1920-х гг., и только к концу десятилетия сам Беньямин наконец принял решение разорвать их союз. Как вспоминает Шолем, первый этап распада этого брака начался весной 1921 г. и продолжался два года. «Временами Вальтер с Дорой возобновляли супружеские отношения, пока эти отношения окончательно не превратились в 1923 году в дружественное совместное проживание, прежде всего ради Штефана, в воспитании которого Вальтер принимал существенное участие, но еще и по финансовым соображениям» (SF, 94; ШД, 158). Возможно, самым поразительным аспектом этой новой фазы в их отношениях было продолжавшееся и полное вовлечение Доры в интеллектуальную жизнь Беньямина. Она по-прежнему читала все, что он писал, и все, что вызывало у него глубокий интерес, а он по-прежнему выказывал полное нежелание к дальнейшему продвижению вперед в какой бы то ни было сфере до тех пор, пока они с Дорой не приходили к интеллектуальному согласию. Если Дора легко могла представить себе жизнь, не предполагавшую физической близости с мужем, то ей оказалось гораздо сложнее преодолеть магнетическую притягательность его ума.
В начале июня 1921 г. Беньямины разъехались в разные стороны. Дора вместе с Эрнстом Шеном сначала отправилась в Мюнхен навестить Шолема, а затем в Австрию, в санаторий своей тети в Брайтенштайне, где у нее были выявлены серьезные проблемы с легкими. Беньямин, чувствуя себя виноватым, поделился с Шолемом уверенностью в том, что болезнь Доры была вызвана семейным кризисом. Две последние недели июня Беньямин гостил у Доры в Австрии, а затем, пробыв несколько дней в Мюнхене у Шолема и его невесты Эльзы Буркхардт, отправился в Гейдельберг и жил там до середины августа. Сначала он снимал номер в отеле, но вскоре перебрался на улицу Шлоссберг, 7а, к Лео Левенталю, который впоследствии стал одним из главных сотрудников Адорно и Хоркхаймера в Институте социальных исследований. Хотя внешним предлогом для этого продолжительного визита являлось дальнейшее изучение возможностей для защиты хабилитационной диссертации в Гейдельберге, имелась и другая причина: там находилась Юла Кон, входившая в число людей, окружавших литературоведа Фридриха Гундольфа. После бурных весенних месяцев в Берлине Беньямин наслаждался в летнем Гейдельберге спокойствием, и его не огорчало даже то, что Юла не собиралась поддаваться его ухаживаниям. Кроме того, теперь, возможно, единственный раз за всю свою взрослую жизнь Беньямин видел себя членом научного сообщества.
В начале 1920-х гг. Гейдельбергский университет имел репутацию одного из самых выдающихся центров по производству интеллектуальной продукции в Германии. Первые послевоенные годы были отмечены не только политическими и экономическими неурядицами, но и общенациональным поиском ценностей и вождей, требовавшихся эпохе, как будто бы оставшейся без принципов и не знающей, куда ей идти. Это придавало университетским занятиям особую остроту. В начале 1920-х гг. Гундольф был не только самым влиятельным представителем научного мира в окружении поэта-символиста и националиста Штефана Георге, но и признанным в масштабах нации авторитетом в области культуры [147] . Густав Реглер так вспоминает атмосферу, царившую на лекциях Гундольфа в послевоенные годы: «На скамьях было негде приткнуться. Такую аудиторию можно увидеть лишь в кризисные времена». Беньямин, возможно, еще в 1917 г. набросал крайне полемичный критический отзыв на монументальную работу Гундольфа о Гёте. Сейчас же он посетил несколько его лекций, но отмечал: Гундольф «показался мне ужасно жалким и беззащитным в смысле производимого им личного впечатления, весьма отличающегося от того впечатления, которое остается от его книг» (C, 182). Беньямин был не одинок в этом мнении: за спиной Гундольфа стоял Георге, покоривший Реглера и многих других людей науки своими идеями о том, что Германия возродится, обратившись к своему предмодерному наследию. «[Георге] вызывал из небытия призраки забытых монархов, таких, как Гогенштауфены, [и воспевал] размах и величие их замыслов. В Гейдельберге зарождалась новая мечта, и великая надежда на объединение Востока и Запада уже не казалась несбыточной» [148] . Несколько лет спустя Беньямин так описывал свои встречи с Георге в коротком эссе для Literarische Welt: «Часы летели быстро, когда я сидел на скамье в гейдельбергском Замковом парке и читал в ожидании момента, когда он пройдет мимо. Однажды он медленно приблизился ко мне, разговаривая с младшим спутником. Время от времени я видел его, когда он сидел на скамье во дворе замка. Но все это происходило спустя много времени после того, как я ощутил убедительный трепет, исходивший из его работ… Однако, где бы я ни сталкивался с его учениями, они не пробуждали во мне ничего, кроме недоверия и несогласия» [149] . То, что в этом отрывке Беньямин противопоставляет не оставлявшее его восхищение жизнью и поэтическим творчеством поэта давно произошедшему отторжению от его учений, возможно, не итог встречи с Георге, а предвестье нового амбициозного литературного проекта. Некоторые жизненные обстоятельства – запутанные сердечные дела Доры и самого Беньямина, в его случае нашедшие весьма конкретное воплощение в лице Юлы Кон; активное чтение Гёте на протяжении всего года, в частности его романа Die Wahlverwandtschaften («Избирательное сродство», 1809), в котором идет речь о фатальных последствиях двух параллельных любовных увлечений; личная встреча с Гундольфом, которого Беньямин мечтал подвергнуть «юридически обязывающему осуждению и казни» (C, 196); постоянно маячившая тень Георге – все это стало катализатором для одного из наиболее значительных и сложных произведений Беньямина «„Избирательное сродство“ Гёте», работа над которым началась в Гейдельберге.
147
О Георге и его окружении см.: Norton, Secret Germany; Маяцкий, Спор о Платоне. Круг Штефана Георге и немецкий университет (М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2012).
148
Regler, The Owl of Minerva, 103–104.
149
Benjamin, “Uber Stefan George”, GS, 2:622–623.
Проживание Беньямина в Гейдельберге было отмечено многочисленными личными контактами. Помимо занятий у Гундольфа он также посещал лекции Карла Ясперса, самого влиятельного после Хайдеггера немецкого философа середины XX в., а также лекции своего старого учителя Генриха Риккерта. Беньямин отзывается о Ясперсе почти теми же словами, что и о Гундольфе, но издевательски вывернутыми наизнанку: «жалкий и беззащитный в своих мыслях, но лично весьма примечательный и почти симпатичный человек»; вместе с тем ему показалось, что Риккерт стал «серым и противным» (C, 182–183). Возможно, наибольшее удовольствие ему доставляло общение с участниками ряда «социологических дискуссионных вечеров», проводившихся в доме у Марианны Вебер, теоретика феминизма, политика, вдовы великого социолога Макса Вебера. Беньямин выделялся в этом кружке своим активным участием в его работе, в частности заранее подготовленным выступлением с нападками на психоанализ, которое, по его словам, сопровождалось постоянными восклицаниями «Браво!», исходившими от Альфреда Вебера, младшего брата Макса Вебера. Альфред Вебер был видным либеральным социологом, который, как и его брат, основывал свои идеи на экономическом анализе; в то время он, несомненно, был самым влиятельным профессором общественных наук в Гейдельберге. Именно в эти месяцы, когда Беньямин контактировал с Альфредом и Марианной Веберами и был увлечен социоэкономическими вопросами, он написал один из самых ярких своих многочисленных коротких текстов, оставшихся
Эта работа – «Капитализм как религия» отсылает читателя к принципиальной идее Макса Вебера о религиозной природе капиталистической трудовой этики, но существенно то, что уже в 1921 г. Беньямин в своей аргументации опирался не на Вебера и даже не на научный марксизм, а на анализ фетишистского характера капиталистического товара в «Капитале» Маркса. Беньямин утверждает, что капитализм – возможно, наиболее экстремальный из всех религиозных культов в силу того, что он основан на чисто психологической связи с фетишизируемыми объектами. Этот культ, лишенный учения или теологии, существует исключительно благодаря непрерывному исполнению своих ритуалов – покупке товаров и их потреблению. И, с точки зрения Беньямина, это отношение к времени как к бесконечному пиршеству порождает по иронии судьбы самое пагубное последствие капитализма: «этот культ наделяет виной» [150] . Такое насаждение задолженности-вины завершается не «преобразованием бытия»: его сопровождает «превращение в руины, разрастание отчаяния до уровня религиозного состояния мира». Мы еще не вправе говорить о марксизме Беньямина, но этот последний всплеск романтического антикапитализма, характерного для первых десятилетий века, остается одной из самых интригующих работ Беньямина. Значительная часть этого фрагмента и сопровождающие его примечания выдержаны в научном стиле; возможно, этот небольшой текст замышлялся как набросок к статье, которая могла бы привлечь внимание Вебера. Соответственно, Беньямин в августе покинул Гейдельберг в убеждении, что при университете обеспечено место для него самого и для хабилитационной работы; он писал Шолему, что «обладатели докторской степени, уже год просидевшие на семинарах у Риккерта, спрашивают меня, каким образом люди получают хабилитацию» (GB, 2:176). В данном случае, как с ним случится еще не раз в ближайшие годы, у него сложилось ложное представление и о самом учреждении, и о том, насколько он там нужен.
150
SW, 1:288–291; УП, 100–108. В оригинале употреблено слово Verschulden, означающее и «иметь задолженность», и «быть виноватым».
Даже с учетом вернувшейся к нему надежды на академическую карьеру самой многообещающей из его встреч в Гейдельберге, несомненно, была встреча с Рихардом Вайсбахом, готовившим к публикации переводы Беньямина из Бодлера. Беньямин произвел на Вайсбаха достаточно сильное впечатление для того, чтобы тот предложил ему должность редактора в своем журнале Die Argonauten. После того как Беньямин отказался, Вайсбах заговорил о возможности создать для него отдельный журнал, в котором тот был бы полновластным хозяином, и Беньямин с восторгом откликнулся на это предложение. Оставшаяся часть года была в значительной степени посвящена подготовке к изданию предполагаемого журнала и в первую очередь поиску подходящих авторов. В конечном счете из этой идеи ничего не вышло, кроме короткого текста «Анонс журнала Angelus Novus», при жизни Беньямина тоже оставшегося неопубликованным. Однако название, выбранное для журнала, в какой-то степени выдает то значение, которое Беньямин приписывал этому проекту: он надеялся, что его личный новый ангел, подобно колоритному глашатаю Клее, провозгласит ни много ни мало «дух эпохи». По замыслу Беньямина в его журнале оригинальные литературные произведения, представляющие собой «важнейшие заявления» о «судьбе немецкого языка», должны были соседствовать с образцами «убийственной» критики, которой отводилась роль «стража дома», и с переводами, являющимися «суровой и незаменимой школой языка в процессе его становления». Как и в эссе 1918 г. «О программе грядущей философии» и в «Диалоге о современной религиозности» (1912), Беньямин видит в сочетании философии и теологии ключ к тому, что «актуально в наше время»: «Универсальная состоятельность духовных высказываний должна быть увязана с вопросом о том, могут ли они претендовать на место в будущих религиозных орденах» (SW, 1:294). В глазах Беньямина только неприкрытая духовная жизнь самого человеческого языка, философские поиски историко-семантического аспекта, скрывающегося за его поверхностью, выложенной концепциями, могли гарантировать такую универсальную состоятельность. В памятном письме Гуго фон Гофмансталю от 13 января 1924 г. он утверждал, что «для всякой истины в языке найдется ее жилище, ее прародительский дворец, что этот дворец выстроен из древнейших logoi и что в сравнении с истиной, имеющей такое обоснование, достижения отдельных дисциплин будут сохранять вторичный характер до тех пор, пока они будут беспорядочно блуждать по сфере языка, побираясь то тут, то там… Напротив, философия пользуется благословенной действенностью порядка, благодаря которому ее выводы всегда выражаются в очень особых словах, чья поверхность, усеянная концепциями, растворяется, соприкасаясь с магнетической силой этого порядка, обнажая формы лингвистической жизни, сокрытые внутри» (C, 228–229). Angelus Novus с самого начала замышлялся в качестве платформы для этого «магнетического» высвобождения прародительских истин, скрывающихся в языке.
Возможно, самой поразительной в плане Беньямина была его установка, чтобы успех журнала у читателей зависел исключительно от того, как ими будет восприниматься язык отдельных авторов. В начале 1920-х гг. появилось множество новых журналов, хотя большинство тогдашних «журнальчиков» выпускались самозваными авангардными группами или сообществами. Например, в 1922 г. в Праге начал выходить Devetsil («Девять сил»), в Веймаре – Mecano (1922–1923), в Белграде и Загребе – Zenit (1922–1926). В том же году Эль Лисицкий и Илья Эренбург издали в Берлине всего два номера журнала Вещь Objet Gegenstand с параллельными текстами на русском, французском и немецком языках. В 1923 г. в Праге были основаны еще два журнала: Disk и Zivot («Жизнь»), причем с обоими сотрудничал Карел Тейге. В Москве под редакцией Владимира Маяковского издавался журнал «Левый фронт искусств», известный как ЛЕФ (1923–1925). Тогда же в Берлине вышли первые номера G: Material zur elementaren Gestaltung (1923–1926) и Broom (1923–1924). В то время как цель этих журналов, как правило, заключалась во взращивании осведомленной аудитории, Беньямин ополчился именно на эту цель. Утверждая, что «авторов не связывает друг с другом ничего, кроме их собственной воли и сознания», он не желал создавать именно «атмосферу взаимного понимания и общности… Через взаимную отчужденность своих авторов журнал должен показывать, что в наш век ни одно сообщество не в состоянии иметь собственный голос» (SW, 1:292–296). Это одно из первых изъявлений принципа, которым в дальнейшем будет руководствоваться Беньямин. В своих произведениях 1919–1922 гг. он прежде всего стремится выявить, каким образом настоящее преломляется сквозь призму мифа: в эссе «Судьба и характер», «К критике насилия» и «„Избирательное сродство“ Гёте» миф фигурирует в качестве силы, господствующей в человеческих взаимоотношениях и дезориентирующей их. Таким образом, в «Анонсе» Беньямина утверждается, что в том, что касается современности, такие категории, как контекст, связность и общий смысл, в принципе являются ложными, и в своих работах этого периода он избегает всяких стратегий изложения, которые бы наделяли исторический момент ложной преемственностью и однородностью.
Это нежелание признавать за каким-либо из существующих сообществ возможность самовыражения не только бросало вызов практикам и целям различных европейских авангардных групп того времени, но и противоречило взглядам тогдашних ближайших друзей и интеллектуальных сотрудников Беньямина. И Гуткинд, и Ранг пытались всеми возможными способами создать интеллектуальное сообщество, которое бы основывалось на общих убеждениях и продолжало дело кружка «Форте». Мысли Гуткинда неоднократно возвращались к представлявшемуся ему идеалом кругу друзей, совместно проживающих в изоляции от внешнего мира; он представлял себе некий «центр, монастырь»: «Если бы могли пожить где-нибудь в другом месте! И в конце концов создать убежище для выдающихся умов – новый остров. Не настало ли для этого время?» [151] . Хотя Беньямин в 1924 г. с готовностью присоединился к Гуткинду и Рангу в путешествии в такое уединенное место – на остров Капри, он никогда не разделял их веру в сообщество. «Анонс» и первые страницы эссе «Задача переводчика» являются его декларацией веры в один только язык, то есть в философию и искусство. Стоит ли говорить, что если бы Angelus Novus когда-нибудь вышел в свет, то подобная идеология лишила бы его практически всякой аудитории, за исключением немногих избранных высоколобых, способных воспринимать нередко абстрактные и эзотерические произведения и, очевидно, разделяющих убеждения Беньямина в отношении языка. По сути, он замышлял «журнал, совсем не предназначенный для публики, способной платить» (GB, 2:182), и в этом заявлении слышится отзвук герметической независимости, которую он ближе к концу года поднимет на щит в эссе «Задача переводчика».
151
Гуткинд ван Эдену, 10 и 30 мая 1920 г., архив ван Эдена, Амстердам. Цит. по: Jager, Messianische Kritik, 76.