Варя
Шрифт:
Агриппина Ивановна толкнула дверцу коленкой, зашла внутрь прачечной и на миг исчезла в царившей там темноте. Затем внезапно высунула в коридор полную руку и, схватив Аню за пояс, затащила к себе во мрак. Аня от неожиданности споткнулась и чуть не уткнулась носом в пышную грудь Агриппины Ивановны, но чудом устояла на ногах.
— Садись сюда!
Старшая по дому подошла к пузатом сундуку у стены и похлопала по крышке ладонью.
Прачечная была большой и неуютной. Состояла она из двух смежных комнат. В задней находились бочки, лоханки и большая печка, на которой грели котлы с
На него то и уселась Аня по приказу Агриппины Ивановны. Рядом в ведре отстаивался зольный щeлок, в который добавили сушенных трав. Приятный их аромат немного успокоил Аню, словно окутав летним теплом. Она вздохнула. Глаза привыкли к темноте, и Аня, рассмотрев стопки чистых простыней и рубах на полках, почувствовала вдруг досаду в груди. Сделалось ей совестно за свою несдержанность.
Ей ли слёзы лить? Вот у кого жизнь тяжелая, так это у прачек. Весь день бабы работают здесь не покладая рук. Нужно и золу просеять, и одежду грязную вымочить в бочке. Прокипятить затем её с щeлоком в котле на печи, достирать всё в лоханях, а после ещё и на реку снести да прополоскать. Адский труд изо дня в день. И не жалуются, и не плачутся! Ещё и песни затягивают весёлые. Издалека слышно их хор звонки, когда с реки идут. А она нюни распустила. Фу!
— Так расскажешь ты мне горе своё, али здесь до утра куковать будем? — Агриппина Ивановна подбоченилась, и Аня поняла, что придется во всём признаться, хоть и стыдно стало ужасно.
— Я, — начала она тихим голосом, — для барышни сегодня позаривала... позуривала.
— Чего делала?
— Сидела неподвижно, яко камень какой.
— Не разумею, пошто ты так закаменела? Она тебя попросила?
— Она! Для картины.
— А-а-а! Так Варвара Фёдоровна портрет твой рисовать придумала?
— Ага, портрет.
— Так бы и сказала сразу. И дальше что?
— Барышня нарисовала, да говорит мне: «Смотри, Нюра, как хорошо вышло! Как тебе? Нравится?» И дала мне поглядеть, значит.
— А ты?
— Поглядела.
— Ну?
Аня голову опустила. Слёз-то не было уже, но в горле вновь запершило.
— Ой, как и сказать не разумею...
— Не томи, Нюра! По лбу получишь сейчас, ей-богу!
— На рисунке оном будто я и не я была. Глаза, чай, мои, а нос — картошка какая-то! Рот широкий, в улыбочку сложенный жалкую. Я как взглянула на портрет, так и сердце биться перестало.
— А барышня что?
— Она всё допрашивала: «Понравился портрет али не понравился?» А я возьми и ляпни, что не нравится мне, как вышло!
— Ой, дурeха!
— Так и есть! Ведь я сказать хотела, что не нравится лицо моё! Оно же мне и в зеркале не любо, понимаете? А барышня-то мой укор на себя примерила! Подумала, что это она рисовать не умеет. Плохо портрет свой будто сотворила! Ой, и разозлилась вся! Сперва, как кошка, зашипела...
— За языком следи!
— А я слежу. Но по-другому ведь не скажешь. А засим закричала на меня, бревном обозвала и портрет за шиворот затолкала.
— Неужто так разгневалась барышня наша?
— Так! Истинно так всё и было. Вот, смотрите.
И Аня достала мятый, свёрнутый в трубку листок из-за пазухи.
— Я его распрямила. И хотела вот утюгом здесь разгладить.
— Дай посмотрю.
Агриппина Ивановна взяла портрет, подошла к небольшому окну, из которого лился слабый лунный свет. Поднесла рисунок к стеклу и несколько мгновений молча на него смотрела.
— Нет, не разглядеть мне сейчас ничего. Но ты его не выбрасывай. Оставь на память. И на хозяйку нашу не обижайся. Горе характер её испортило. А девочкой она доброй родилась, да и сейчас душа у неe светлая.
— Светлая душа браниться так не сумела бы.
— Много ты понимашь!
— А про горе я ихние слыхала. Бабы болтали.
— Сплетницы паршивые! Работать, значит, больше вас заставлять буду, чтобы на пересуды времени не было. Вы же хорошего не замечаете! Для тебя сколько Варвара Федоровна добра сделала? А ты про неё за глаза только и болтаешь!
В последних словах не было правды, но Аня промолчала. Разве по силам ей было спорить со старшей? Она робко взглянула на Агриппину Ивановну, которая выглядела взбудораженной, как перед боем, и быстро спросила первое, что на ум пришло:
— Отчего барышня такая? То добрая аки ангел, то разгневается, как... вояка какой.
Спросила, а сама приготовилась к тому, что мамка ещё пуще браниться начнёт. Но та, замолчав, задумчиво поглядела куда-то в сторону и с тяжёлым вздохом уселась рядом с Аней. Помолчали. Ане жуть, как неуютно сделалось. Она хотела было уже восвояси проситься, но Агриппина Ивановна вдруг дрогнувшим голосом начала историю:
— Когда Екатерина Алексеевна преставилась, Алeшеньке, сынишке их, всего три годочка было. Видела бы ты этого Херувимчика! Светлокудрый, ясноглазый и всегда улыбался мне. Любил меня очень... И я его тоже. Пережил матушку ровно на пять дней. А на шестой она его к себе прибрала.
— А отчего они...?
— Чахотка проклятая.
— Скорбно вспоминать?
— Не то слово. Раньше, если о Алeше говорить начинала, сразу слезы наворачивались. Сейчас уж не плачу, очерствела. Не зря говорят, что время лечит.
— А барышням скока было, когда их матушка умерла?
— Варе пять, а Лизе десять. Старшая всё плакала денно и ночно, а Варя малая была, многого не понимала, но по матушке и братишке тоже печалилась, ясно дело... Но хуже всех было барину нашему. Думаешь, отчего он седой такой? Вот как похоронил своих, так белым и сделался. Он первое время совсем плохой был, почти не говорил ни с кем. А дочек и вовсе замечать перестал.
Лизу по итогу учиться в гимназию при монастыре отправили. А за воспитание Вари дядька её взялся. Отставной гусар. Жил он тогда с нами, и Варя к нему сильно привязалась. Няньку не слушалась, только дядьку свого. А он ей то пистолет сунет играться, то сабельку из дерева для неё вырежет, то словам бранным выучит. И хохочет потом над ней, как над собачонкой дрессированной. Мы с нянькой к барину только и бегали. Всё жаловались: дескать, так вот и так, пропадет девка, дурной станет с таким-то учителем. А барин нас не слушал совсем. Не до нас ему было, видно.