Варяжский круг
Шрифт:
Так, Атай и Будук всякий раз уезжали ни с чем. Однако они не теряли надежды отплатить добром за добро.
Иногда поздно вечером Берест играл на курае. Он садился где-нибудь у задней, глухой стены овина и, поставив локти на колени, подносил дудочку к губам. Игра его была простая. Берест провожал глазами малиновый краешек солнца, и курай его звучал малиново. Игрец думал о том, что солнце сейчас проходит над Киевом, и маленький курай вдруг начинал тихо смеяться голосом Глебушки, а потом Берест принимался еще и подпевать дудочке нижним голосом, и у него получалось красивое двухголосие. И хотя двухголосие не восьмиголосие, а в наигрыш Береста, словно шелковая лента в девичью косу, начинала вплетаться возвышенная музыка деместика Лукиана. И хор здесь был слышен, и сам деместик. Но вот все обрывалось, и гасло солнце, и таял град Киев, и оставалась одна дорога посреди пустыни – дорога паломника Кбогушествича. Это была самая длинная из всех дорог и самая трудная, и в конце ее стояла святая гора под именем Милосердие.
Приходили
Также Эйрик всегда приходил послушать Береста. И девочка Эмигдеш переставала прятаться, заслышав курай. Она садилась неподалеку на корточки, обнимала свои колени и сидела безмолвно и без движения до тех пор, пока Берест не прекращал игры. И глаз своих, больших и тревожных, Эмигдеш не сводила с завораживающей ее тростниковой дудочки. Иногда, играя, Берест поглядывал в сторону Эмигдеш – как бы случайно и вскользь. При этом он замечал, что вся его музыка, словно в маленьком половецком зеркальце, отражалась на лице девочки. Здесь было и солнце, торжественно входящее в ворота Киева, и тихая улыбка звонаря Глебушки, пишущего при свете огарка свечи; хор деместика Лукиана обращался бледностью на лице Эмигдеш – хор поднимал ее в заоблачные дали, куда не залетали даже ловчие соколы, откуда пушинка падала бы целую вечность, откуда легко можно было рассмотреть недоступный живому, волнующий загробный мир предков, и голова девочки оттого кружилась. А дорога Кбогушествича, пролегающая через команскую степь, казалась совсем не длинной; до святой горы, как до соседнего холма, было всего только рукой подать, потому что основной чертой Эмигдеш являлось милосердие. И если останавливался усталый путник, то на глаза девочки легко наворачивались слезы.
Игрец уже знал кое-что про Эмигдеш. Те невольники, которых уже давно называли ичкин, рассказывали, что красавица Яська долгое время не могла зачать, чем вызывала постоянное раздражение и даже гнев Окота. Хан принуждал ее к соитию каждую ночь, но она все не радовала его долгожданными словами. У Окота Бунчука было много детей от других женщин, однако он добивался сына именно от этой. Окоту хотелось, чтоб у сына его были такие же золотые глаза, как у Яськи. И вот однажды, так и не зачав, сходила Яська на святилище и в начале ночи, рождающей серп, принесла в жертву предкам молодую, ни разу не котившуюся овцу. Яська перерезала овце шейные жилы и напитала кровью губы своих предков и той же кровью окрасила себе бедра. После этого просила плодородия. А когда народился в небе новый серп, предки посоветовали Яське стелить постель в поле, когда на нем появляются первые ростки злаков. Так и поступили Яська с Окотом, стелили в поле постель, просили от поля животворящей силы. И только на третьем поле ее обрели. Яська зачала и ко времени родила Окоту Бунчуку сына, и глаза у младенца были золотые. Но груди у Яськи оказались пусты. Поэтому взяли в ханский шатер кормилицу. К одной груди кормилица прикладывала свою девочку с глазами-угольями, а к другой – мальчика с глазами рыси. И обоих детей кормилица звала Эмигдеш, что означает – молочный брат, молочная сестра. Но мальчик, так нелегко доставшийся Яське и Окоту, благословленный предками в начале ночи, рождающей серп, прожил не дольше одной луны и был погребен по обычаю завернутым в отцову рубаху, рядом с черепом и копытами молодого необъезженного скакуна. Девочку Эмигдеш у матери-кормилицы отобрали, а взамен дали ей плодовитых верблюда с верблюдицею. И эта женщина оказалась больше рада подарку, чем опечалена потерей дочери. Вот как она рассудила – у ханского котла плохо ли будет маленькой Эмигдеш?..
В аиле Кумай все чаще стали поговаривать о том, что Яська невзлюбила невольника-руса – того, у которого была белая голова, у которого в руках тростиночка творила чудеса. Говорили, что Берестов курай унял злобу Окота и как будто усыпил подозрительность Кергета, но Яськину нелюбовь уменье игреца только распаляло. И почти что каждый день жители аила видели подтверждение этим словам.
Яська поручала Бересту самую тяжелую и грязную работу. То, что до сих пор никогда не делалось, теперь доставалось игрецу. Он рыл отводные сточные канавы, он сносил со всего аила плоские камни и мостил ими майдан, он разбрасывал по бахчам высохший камышовый плавник и сжигал его, он ставил плетни там, где они меньше всего были нужны. Еще игрец обязан был тереть песком котлы, носить из колодца воду, выщипывать у коз пух, собирать по степи кизяк, взбивать масло, крутить зернотерку, чистить лошадей и верблюдов… Яська придумывала все новые и новые работы, чтобы только Берест не находил в себе сил играть вечерами. Видно, Яську злило то, что беднота-команы полюбили игреца. Но игрец понял Яську и, упрямый, продолжал играть вечерами, да еще во много крат лучше прежнего. Кергет, наблюдая за всем этим, только прищелкивал языком – выражал удовольствие, и покачивал головой – не мог для себя решить, сломает ли Яська упрямого невольника.
А Эйрик, не умея ничем помочь, сложил для Береста вису:
Мой предок, кормилец воронов,Маску сорвал золотуюС лица красивейшей из богинь.Что же нашел он? Гниющий череп…Друг мой, струнам хозяин,Согласись и ты —Немало за золотыми глазамиМожет таиться зла.Говорили люди в аиле Кумай, что не раз еще пожалеет игрец о сказанных про Яську поспешных, злых словах. Вот если бы Берест сравнил женщину Окота с красавицей, молодой кобылицей, а не с сорокой, то жил бы теперь, как любой ичкин, в добром согласии с ханской челядью и в сытости. Говорили команы, что многих умных и сильных людей сгубил их торопливый язык и многих же сгубила ненависть женщины. Так, думали, теперь и будет стоять Яська над игрецом и измываться над ним. «Ты сравнил ее с сорокой, рус, так крепись, не ропщи – она сровняет тебя с землей; привяжет грязной веревкой к блохастой собаке, добьется того, что ты упадешь». И еще заметили, что особенно придирчива была Яська к игрецу в те дни, когда хан Окот уезжал из аила.
А в то время хан уезжал часто и по многу дней проводил в городке Балине и в ближайших к нему аилах-зимниках, где собирал людей на майданах и святилищах и призывал их отправиться следующим летом большим походом на Русь. Хан не скупился на красивые долгие речи, подхваливал, разжигал молодых витязей и сулил им несметные богатства. Очень старался хан, потому что понимал, что без этих витязей он – просто Окот, с ними же он – доблестный Бунчук-Кумай, слава которого давно вызывает трепет и зависть многих команских ханов.
В один из таких дней, когда Окота в аиле не было, Яська зазвала игреца в ханский дом, сказав, что есть работа. Спустился Берест по ступеням в дом и увидел, что работы там не было. Яська же лежала возле очага, укрывшись новым чепраком, и как будто бы едва заметно дрожала. Удивился этому игрец, подумал – тепло на дворе, тепло и в доме, отчего же Яське дрожать. Потом подумал, что она заболела, что у нее жар – глаза Яськи лихорадочно блестели.
Игрец спросил, какая будет работа. На это женщина Окота ничего не ответила, а только медленно дрожащей рукой приподняла край чепрака и затем вовсе откинула его. И показала игрецу свою наготу и, не стыдясь, показала родинку в паху. Тело Яськи было так прекрасно, так нежно и свежо и, натертое греческими маслами, так притягательно, что Берест, забыв обо всем на свете, шагнул к Яське и протянул к ней руки, желая обладать ею. Может, так и остался бы игрец зачарованным и обезумевшим, если бы при шаге своем он не наступил на горячий очажный камень. Ожегшись, Берест вздрогнул и отвел от Яськи глаза. Здесь-то и припомнил он предостережение хана Атая. И совсем одумался и ушел, оставив коварную Яську в недоумении…
В этот вечер был особенно грустен игрец. Загрубевшие руки он долго отчищал золой и песком, потом отмачивал в прохладной речной воде. И только в сумерки почувствовал, что пальцы стали гибкими – почти такими же, как прежде, и, отдохнувшие после тяжелого заступа, привычно расположились на отверстиях курая. Так на берегу реки и заиграл Берест. А половцы, как услышали его игру, так и вспомнили, что сети у них давно уже лежат неразобранные, и пришли на берег. Также женщины поспешили к Донцу, принесли в корзинах белье для полоскания. Кергет пришел посмотреть на реку, посмотреть на восточное и западное небеса, которые соединялись над рекой, – он знал много разных примет и вернее всех говорил, когда одно дело сменять другим, когда за зеленым листом ждать желтого, а за дождем снегопада. И девочка Эмигдеш уже была тут – она вышла из камыша и села на песок, она сняла с ног мокрые чарыки и заткнула дыры в них пучками сена.
И сидели половцы, слушали курай. В сумерках какие ж сети! Женщины быстро выполоскали белье, оказалось его немного. Сели возле корзин. И слушали курай. А доблестный воин Кергет дольше обычного глядел на небо, все не находил нужных примет. Слушал Кергет да прислушивался.
Эйрик принес для Эмигдеш горячую еще лепешку, испеченную в золе. Девочка разломила лепешку и половину ее положила к ногам Береста, а другую половину поделила с Эйриком. И всегда делилась с кем-нибудь едой девочка Эмигдеш – так у нее повелось от младенчества.
На берегу, у самой воды, команы разожгли костры. Смотрели на медленное течение реки, слушали медленный наигрыш.
Чуть слышно журчала вода, тихо шелестели камышовые листья.
Не знали половцы, о чем думал Берест, когда играл им в этот вечер. Но, плененные его игрой, сидели до темноты. Будто завороженные, внимали кураю. Позабыли о заботах своих, сегодняшних и завтрашних. И у каждого из команов стало на сердце так тяжело, как может быть тяжело человеку, навсегда разлучившемуся с близкими. Команы прятали друг от друга глаза, отворачивали от света лица. Но все играл и играл Берест, колдовал, будто всесильный волхв. Оттого щемило у половцев на сердце. Тревогу и печаль источала маленькая дудочка и пробирала слушающих до дрожи, и властвовала над ними так сильно, что вздумай игрец сейчас пойти в темноту в степь, полную голодных волков и сов, целящих когтями в глаза, полную ползучих гадов, – и люди пошли бы за ним, за его волшебным кураем, и шли бы, пока звучал тот курай.