Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
— Свежуют, ваша милость. Шкуру сняли, мясо разделывают. Повар отобрал для кухни окорока, как приказано.
— Пусть поторопится.
— Я ему сказывал. А он в ответ: нельзя, мол, надобно в уксусе замочить, иначе скус будет не тот. Деликатности-де не станет.
— Что ж, закусим пока тем, что есть, и запьем тем, что есть. Эх, напоследки отвести душу надо. Кто знает, не придется ли в скорости хлебать пустые щи.
— Очень ты худо настроен, — заметил Украинцев.
— А как иначе, коли душа напряжена и болит, болит. И нет ни знака, ни утешения.
Странно было слышать столь горькие сетования из уст еще недавно всемогущего князя — Оберегателя большие царственные государственный печати, главы нескольких приказов, без участия которого не решался ни один сколько-нибудь важный вопрос.
Воистину: человек — игралище судьбы. А судьба переменчива — сегодня ты голова, а завтра — твоя голова на колу торчит. Так размышлял Емельян Украинцев. Вот Иван Цыклер в полковники выбился, царевне Софье ревностно служил, а потом перекинулся к царю Петру и был им обласкан. Да чего-то заартачился — горяч был, охулку положил на царя. И вот — был головою, а лишился головы. Язык невоздержанный — враг человека.
Жаль князя. И его язык подвел. Федор Шакловитый под пыткою в расспросных речах показал, что-де князь будто сожалел, что в дни стрелецкого бунта пощадили царицу Наталью. И осудительные слова против Нарышкиных читаны были в княжеских письмах тому же Федьке.
«Был князь да пал в грязь, — мельком подумал он. — И кто его вытащит из этой грязи, коли его покровительница сама в ней вывалена. А ведь первая голова на Москве, и всем это ведомо. Да, царь Петр головами играет точно мячиками — швырь, и головы нету. Мстителен! А каково мне придется? — поежился он. — Царь знает, что я с князем в дружбе. Правда, ни в чем противу царя не замечен, но все-таки».
Он встряхнулся: за окном послышалось шлепанье копыт и конское ржанье, отчаянно забрехали собаки, поднялась суета и перебранка.
Вошел взбудораженный камердинер. Отрывисто доложил:
— Ваша милость, стрельцы без указу… Просятся на поклон… Я им — не велено пущать. А они — важность. Доложи, мол…
Первая мысль, мелькнувшая в голове князя, да и у Украинцева: царь Петр указал заарестовать князя и везти его в Троицу. Спросил дрогнувшим голосом:
— Много ль их?
— Человек двенадцать.
— При оружии?
— Само собою. С пищалями да с тесаками.
Князь побледнел, хотя и был не трусливого десятка. Деваться некуда, придется покориться. Все едино: под конвоем ли, самому ль — а предстать перед царем Петром придется. И выслушать его приговор.
Емельян понял, что творится на душе у князя. Желая его ободрить, он произнес:
— Стрельцы небось от себя. Государь не стал бы слать их по твою милость. Он бы велел солдатам либо своим потешным тебя доставить.
В самом деле: царь Петр не полагался на стрельцов, зная их преданность царевне и князю. Тут что-то иное. Но что?
— Пускай кто там старший войдет, — сказал он
— К вашей милости мы. С цидулею от государыни царевны Софии Алексеевны. Велено передать в собственные руки. Пятисотенный я, Афанасий Ведров. — И с этими словами он протянул князю свиток под желтой восковой печатью.
Князь оживился и велел камердинеру:
— Пусть накормят людей — чай с дороги. И коней примут, и зададут им овса.
«Свет мой батюшка, здравствуй, — писала царевна. — Да пребудет над тобою милость Господня, да охранит тебя Пресвятая Богородица. Томлюся я тут без тебя, свет мой, и за тебя опасаюся, каково тебе пострадать от недруга нашего. А те люди, кои сию цидулу тебе привезут, верныя нам. Они за тебя, свет мой, готовы биться не на живот, а на смерть…»
Князь невольно усмехнулся. Еще чего! Дюжина стрельцов собралась охранить его от войска царя Петра. Не в себе, видно, царевна, ежели всерьез уповает на таких вот своих сторонников. Нет, он обречен, и выхода тут не может быть. Но все равно отрадно, что есть люди, преданные Софье и ему.
— Вишь, какой оборот, — оживившись, сказал он Емельяну. — Биться за меня хотят. Бедная наша царевна все питает надежду, что возможна перемена в нашей судьбе. А никакой перемене не быть.
— Однако люди есть, готовые за тебя постоять, и таковых немало. Я все же полагаю, что государь не дойдет до крайности, — заметил Украинцев.
— Эх, однова живем! — неожиданно воскликнул князь и наполнил кубки. — Здравие верных нам людей!
Внесли наконец медвежьи окорока. Торжественно: впереди шел повар в белом колпаке и нес нож в деревянном окладе, за ним с огромным блюдом в руках шествовали поварята. Мясо еще скворчало, дышало, распространяя соблазнительный запах.
— Давай, Савелий, разрежь да расклади, — обратился князь к повару. — Да пусть кликнут пятисотенного Афанасия — ему прибор поставьте.
Впустили Афанасия. Он тряс бородой, в которой запутались крошки.
— Садись, Афоня, выпей с нами винца фряжского, а хочешь, и пенного, да закуси медвежатиной. Свежайшей, сегодня завалили зверя.
Стрелец истово перекрестился, одновременно ища глазами красный угол. Потом присел в поклоне:
— Благодарствую за честь вашей милости. Токмо я по крепенькому. Фряжское-то жидковато, оно для господ.
Кравчий, прислуживавший за столом, налил ему белого. Он поднял кубок и провозгласил:
— Так что за здравие вашей княжеской милости! И господина приказного. А мы готовы постоять за вашу княжескую милость. Готовы кровь пролить. И за государыню царевну, милостивицу нашу.
И с этими словами опрокинул в рот кубок.
— Ох, забирает! — молвил он с полным ртом, вышло невнятно, но понятно. Прожевав, он пристально, со значением, взглянул на князя, потом спросил: — Желаю нечто сказать, но сие есть великая тайна. Верный ли человек господин приказный?