Василий Каменский. Проза поэта
Шрифт:
— Кто за Никона, а кои против. От попов смутьянство. Раскол. Идут раздоры. Объявились еретики. Патриарх грозит анафемой…
— Кому анафема?
— Анафема тем, кто за двуперстие держится, кто противится принять правленные по-ученому книги, да кто трегубой аллилуйей гнушается. А больше все, кажись, из-за правленых книг… Да такие раздоры, батюшко, Степан Тимофеич, такая муть пошла, что и не понять, и не рассказать… А и бояре промеж себя тоже дюже враждуют.
— Стало быть так: кто с кого шкуру дерет, тот пуще и орет. Запутали, окаянные, народную душу… Запутали божьим крестом да чертовым хвостом.
— Да, батюшко! Истинно — запутали. Уж так запутали… Да —
— А Никон, говоришь, в Белозерском?
— В Белозерском, батюшко, в Кирилло-Белозерском монастыре заточен.
— Ага… А далеко ль отсель этот Кирилло-Белозерский, и почему туда запятил царь Никона?
— Собор, батюшко, Собор! По навету бояр… Царь с советниками созвал Собор. Путаницу хотели разобрать, да с мутью покончить. Понаехали греческие и иные из-за моря патриархи. Ну, вестимое дело, и порешили как угодно было царю да боярам. Продажные попы, да и кормежка им добрая была. Невесть что наговорили, да все на Никона и свалили… Что-де Никон на царя и бояр перед народом хулы произносит, царя-де почел латиномудренником, церковь православную испортил, в три креста за-место двух крестился и нудил к тому православных, патриаршую власть ставил выше власти царя, а соборные суждения самих вселенских патриархов блядословием называл… Стало быть, — бунтовшик! Ну, и сняли с Никона патриаршую шапку… да со стрельцами… да в монастырь. Слышь — стрельцы-то с дубинами хранят теперь Никонову келью, и нет к опальному патриарху никому доступа… Но народ-от чтит Никона, дюже в памяти остались его добрые дела. Народу — что поповский да боярский Собор! Народ досель зовет Никона патриархом всея Руси. Одначе, Никона не сломать, не на такого мужика напали! Слышь, — писал царю, что повелением того составленное Уложение есть проклятая книга, исполненная пре-беззаконий… Грозил царю, что за его беззакония псы будут в его царском дворе щенят своих родить, и радость настанет бесам от погибели многих неповинных людей.
— Ну, а прочие — что за Никона? Их куда царь загнал?
— Прочих тоже, — по монастырям да по острогам. Известна царская расправа! Да только досталось и тем, кто был против Никона. Руби все башки, чтоб замолкли. И будет мирное и безмятежное житие… Иные с ума спятили. Протопопа Аввакума перегнали за Урал. Этот чудеса начал творить. У боярыни-воеводши все куры пере-слепли и мереть стали. Она, собравши кур в короб, прислала к Аввакуму, чтоб-де батько пожаловал — помолил о курах. Кормилица наша, — подумал Аввакум, — детки у ней: надобны ей курки. Спел молебен, воду святил, курок кропил и кадил. Потом в лес сбродил, корыто им сделал — из чего есть, и водою покропил, да к воеводше все и отослал. Куры исцелели, исправились по вере воеводши в Аввакума.
— Ужо не поверить ли мне в того протопопа Аввакума, — смеялся Степан, — а то я вроде петуха болящего, — мне исцеление руки потребно, чтобы лупить попов кистенем по башкам.
Чугунное житье
Чугунное житье!
Так прозывалась жизнь на Жигулевских горах у иных молодцев, сбежавшихся от крепостного рабства в вольные приволжские края.
Вырывали эти молодцы подземелья в горах и жили там звериной жизнью.
Рычали. Скрежетали зубами, если чуяли врага. Бросались с большими чугунными кистенями, с печеночными ножами, с копьями, с пищалями. В живых никого не оставляли. Лезли на рожон. Сами гибли.
Хвалились всяким дурным. Величали себя чугунниками, истыми разбойниками.
Знали чугунники про Степана Разина, но жили своей жизнью — только разбойной, лютой, чугунной.
Песни пели лишь те, что жили на деревьях, и то редко — по праздникам, а прочие давали зарок не помнить слов. В веселые минуты чугунники лаяли, ревели по-медвежьи, ложились на бок и катались под гору, бегали на четвереньках, выворачивали пни, ели со шкурой зайцев и сырых рыб. Ели траву, ягоды, землю, кору. Весной опивались березовым соком и грызли заговорные ведовские корни от сглазу, от напастей, от болестей, от рожна. Верили чугунники в талисманный чугун. Знали только одну свою песню, чугунную:
Чугунное житье! Ношу кривой татарский нож, Индийское копье. Раскинул, ловок и хитер, Я на сосне шатер. И хохочу! Хочу кричу! Точу топор и жгу смолье. В четыре пальца просвищу Шарахнется сова, — Забьет крылом — седьмым веслом. Людей не вижу — не ищу, И выплюнул слова. Мы-м мычу, ядреный вол лугов. Морковное жратье. Повесил на рога врагов. Шершавый ствол — старуха мать. Пошел — жую рябину — Сучье ломать. Ядрена мать-земля. Чугунное житье!А пуще всего чугунники верили в ведовство.
Среди них ведуны и ведуньи таинственно вершили свои ведовские дела, нагоняя вокруг страх и тревожную загадочность судьбы человеческой.
Особенно прославилась у чугунников киевская ведунья, будто прилетевшая с ветром из Киева.
Киевская ведунья поселилась в дупле у Молодецкого Камня.
Ходили слухи про нее разные. Кто говорил, что у нее только один глаз на лбу и птичий нос, кто будто видел ее летающей по ночам над Волгой белой птицей с долгим хвостом, кто будто слыхал, как она плачет на берегу, призывая суженого.
Но все знали, что ее ведовство отменное, верное. Все наветы ее и все предсказания сбывались неотступно.
Однажды к чугунникам приехал тайно знатный гость Степан Разин.
И захотелось Степану увидеть киевскую ведунью, погадать о судьбе своей мятежной.
Ровно в полночь глухую подошел Степан к дуплу, постучался бодажком.
Высунулась киевская ведунья из дупла, взглянула на Степана, узнала его, обрадовалась, стала звать к себе в дупло. Полез Степан в дупло, а там дыра в землю со ступеньками. Спустился Степан в просторное подземелье. Диву дался от красоты около.
Все стены и потолок были изубраны яркопестрыми шелковыми тканями. На тканях травы-коренья висели. На полу ковры пестрились с подушками. В одном углу красночерная птица сидела, и огромные глаза ее синим огнем горели.
В другом углу теплился светильник.
Взглянул Степан на ведунью — видит: стоит перед ним стройная, смуглокожая с чернобархатными глазами красавица и смеется белым, теплым смехом.
Долго и близко смотрел Степан на киевскую ведунью. Потом сел на узорную подушку.