Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
— Эт ничего. Я и на полу могу.
— Еще чего… Диван свободен. Вот когда увезут его, будешь спать на полу.
Онисим поспешно кивнул. Спросил тут же:
— Запоры на дверях хорошие?
— Вполне.
— Эт хорошо… — Он потер ладонь о ладонь и опять запрокинул бутылку.
Я прошел в свою комнату, быстро разделся, лег в постель. Долго не мог согреться. Лоза винограда билась в окно. Ее было видно сквозь стекло. Видно вопреки всякой логике: ночь по-прежнему была темная, свет в комнате не горел.
Онисим… Я не слышал Онисима, словно
Заведующая учебной частью Ирина Ивановна Горик повернулась. Профиль ее, тонкий и гордый, обозначился на бледном экране окна, смотрящего прямо на море, где висел туман, без солнца, без неба, как лист белой непрозрачной бумаги. Она говорила красиво. Вернее, голос ее звучал красиво, и никакого другого слова тут не подберешь.
— Тридцать шесть дней — это совсем немного. Сдашь экзамены… Потом решай.
— Я хочу матросом на судно.
— Девять классов не помешают и матросу.
Она смерила меня взглядом высокомерно, но не зло, может несколько раздраженная моим упрямством, бестолковостью. Рядом с ней, в углу между окном и увешанной картами стеной, стоял скелет человека, невысокий и немножко жалкий. Он стоял здесь, потому что в школе не было кабинета по анатомии, как не было кабинетов и по физике, и по истории, и по географии. И вообще здание школы использовалось лишь наполовину: в ее правое крыло осенью 1942 года угодила бомба. Только с нынешней зимы, с января, появилась при школе бригада рабочих, и на школьный двор были завезены кирпич, цемент, известь…
— Ты ленишься…
— Мне стыдно, — признался я.
— Дети не отвечают за родителей, — уверенно объяснила Ирина Ивановна Горик. Добавила: — Иди на занятия.
Звонок разрывался за стеной в коридоре. Слышались топот, смех, выкрики.
— Так не бывает, — уныло сказал я. — Все отвечают друг за друга.
— Не говори за всех, — строго произнесла она.
Закрыв дверь учительской, я оглядел пустой коридор, вдоль которого тянулись высокие окна, наверху еще заколоченные фанерой, выбеленной известью. На лестничной площадке мелькнула сутулая спина уборщицы бабы Сони. Рядом за дверью класса кто-то громко и монотонно читал:
Буря мглою Небо кроет…«Ну и пусть кроет, — подумал я. — Очень даже хорошо». И пошел не в класс, а в туалет. Вынул пачку сигарет «Метро», красивую, голубенькую, с большой красной буквой «М» посередине. Уселся на подоконник и закурил. Школу я решил бросить твердо и бесповоротно. Нет, я понимал правоту заведующей учебной частью, понимал, что два месяца — это не срок. Но уже вид школы, запах ее коридоров, дребезжание звонка в руках бабы Сони вызывали у меня тошноту. Почему? Не знаю. Может, мне действительно было стыдно за то, что случилось у нас в семье, может, не хотелось, чтобы меня жалели. Может, просто потому, что очень многие ребята и девчата моих лет уже работали на производстве.
Окурок я раздавил подошвой.
Лениво, вразвалочку прошел по коридору, распахнул дверь класса. Математичка даже приоткрыла рот от удивления. Звали ее Марианна Иосифовна. К нам в город она приехала после войны. Я не знаю почему — то ли она эмигрировала в революцию, то ли по какой другой причине, — но жила она много лет за границей, кажется в Австрии, а вот после войны, будучи уже не очень молодой, пожелала вернуться на родину. У нее была прекрасная коллекция почтовых марок. Она приносила в школу два или три альбома. Мы задыхались от зависти и восхищения, разглядывая их.
— Чего же это она приехала? — узнав про математичку, удивился Онисим.
— На родину захотелось, — предположил я. — Она родилась в России.
Тетка Таня пренебрежительно махнула рукой:
— Родилась. Все рождаются… Вот батя мой с барином к австриякам ездил, так у них там такой порядок: если ты на скамейку, скажем, в парке сел, плати гроши… В шестнадцатом году ездил.
— В шестнадцатом году война была, — напомнил Онисим.
— Не знаю, — быстро и решительно ответила тетка Таня, отметая слова старца, как глупость. — За скамейки там гроши платят…
— А, Сорокин, — сказала Марианна Иосифовна тонким голосом, резко вскинула голову, и ее белая высокая прическа колыхнулась, даже чуть сдвинулась влево. И конечно, все поняли, что никакая это не прическа, а самый настоящий хороший заграничный парик.
— Разве можно так опаздывать на урок?
— Я не опоздал, Марианна Иосифовна, — голосом праведника ответил я, глядя в глаза учительницы.
— О, то есть как? — В гневе дряблые щеки ее покрылись яркими пятнами, мелкими, как горох.
— Я пришел проститься с ребятами… Я ухожу.
— Как уходите? — не поняла Марианна Иосифовна. — Кто вам разрешил?
— Я сам себе разрешил, — мне было приятно произносить эти слова. — До свиданья, ребята.
Даша Зайцева, рыженькая настырная девчонка, с которой я сидел на одной парте, подняла руку и, не дожидаясь, когда учительница обратит на нее внимание, решительно сказала:
— Разрешите мне выйти, Марианна Иосифовна.
— О, то есть как? — это было излюбленное выражение математички.
— Мне нужно, — поднялась Зайцева. Она была ниже всех в классе и потому имела прозвище Грибок.
— Если вам неинтересно… — начала Марианна Иосифовна, но Зайцева прервала ее:
— Мне интересно, но очень нужно…
Она догнала меня на лестничной площадке, тихо позвала:
— Антон…
Я остановился. Лестница широкими пролетами уходила в полумрак первого этажа, потому что окна в просторном, похожем на спортзал вестибюле были застеклены лишь наполовину; верхняя часть окон тоже была заколочена листами фанеры.