Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
Увидев меня, Заикин вздрогнул, подошел поспешно. В глазах вопрос: зачем пожаловал?
— Мне поговорить надо.
Он сказал:
— Выйдем.
Мы вышли через черный выход на задворки магазина. Следы автомобильных шин, пустые ящики, сваленные как попало.
— Вы сволочь, — сказал я Заикину.
Еще вчера думал: не посмею, не решусь говорить так. Думал, буду мямлить, краснеть перед человеком, которого всегда называл Игнатом Мартыновичем. Но злость рванулась, как ветер в форточку, и слова вылетели под листья акации, под серое небо. Впрочем,
— Па-па-а-чему? — Он никогда раньше не заикался. Фамилия до нелепости не соответствовала его ровному, спокойному голосу. Худое лицо, плохо выбритое и потому казавшееся просто небрежно общипанным, искривилось и застыло, точно перед объективом фотоаппарата.
— Я слышал ваши великолепные логические показания… на суде. — Фраза вышла слишком длинной. Я едва не подавился ею, поэтому последние два слова — «на суде» — выплюнул, как косточку.
— Я честный человек, — ответил он и опустил глаза.
— Вы честная сволочь…
Меня злило, что он с умным видом разглядывает грязь, засохшую на булыжниках, будто ищет там какой-то смысл, разгадку тайны: это же надо уметь напускать на себя такую многозначительность в самых паскудных ситуациях!
— Она на вас надеялась.
Напоминания о ней проняли его, — во всяком случае, он поднял глаза. В них читалась усталость.
— Ей ничем нельзя было помочь, — сказал он. — Шура сама подписала показания.
— Она могла отказаться от них, дать новые. Мне говорил адвокат.
— Адвокат говорил и другое, — сморщился Заикин, растянув и без того узкие губы. — За групповые преступления наказание больше.
— Пять лет больше чем достаточно.
— Сегодня ей тридцать шесть. Сорок один еще не вечер.
Между нами была стена. Он не видел ни меня, ни улицы, ни двора, перекатывающегося с бугра на бугор, с камня на камень, ни домов с крышами из погоревшей дранки.
— Я, возможно, убью вас, Заикин, — пообещал я и пошел через двор.
Он схватил меня за рукав шинели, похоже готовый расплакаться:
— За что?
— За кого, — поправил я.
— Но… Но ты же все знал. Мы дружили с гобой…
— Тогда я был маленький. Понятно?
Ему было понятно, однако он не ответил. Выпустил мой рукав. Если бы я ударил его, он не стал бы защищаться.
— Простите, — сказал я голосом, противным самому себе. — Это я так… Нес дребедень.
Он молчал. Он не слышал моих слов — это точно.
«Онисим обворовал нас». Я подумал это сразу, едва ступил в комнату. Тяжелая темно-бордовая скатерть с золотистыми лепестками вдоль края больше не украшала стол. Плюшевые шторы не прикрывали двери, на окнах не было занавесок, а голая панцирная сетка кровати глазела на меня стыдливо и обиженно.
За окном с веток и жирных почек стекало солнце. Кудахтала курица, одна из шести, которым мне предстояло отрубить головы. За окном пахло землей, мокрым деревом, зеленой травой. А тут стены холодили, словно
— Да-а, деда-а, — наверное, по растерянности самому себе сказал я.
— Ишь погода как поменялась, — ответил из другой комнаты Онисим. — Ну чисто красна девица.
Старец сидел в пустой комнате на полу, сложив ноги по-турецки. Был он без брюк, в длинных красных трусах, скорее всего футбольных, латал протертые на ягодицах солдатские шаровары.
— Я вот когда утром в портовую парикмахерскую бриться шел, туман как молоко был, хоть пей. А теперь, гляди-ка, солнце…
— Лучше бы портки на толкучке купил, чем каждый день ходить бриться в парикмахерскую.
— Гигиена лица — дело сурьезное, — хитровато улыбнулся старец.
Если бы не Заикин, не конфискация вещей, никогда не стал бы я грубить старому человеку. Но тут уже все шло наперекосяк. Я сказал:
— Дурь все это. — Потом спросил: — Давно вывезли?
— Час уже будет… При понятых, с актом. Закон соблюли.
— На том спасибо.
Когда я осмотрелся и немного успокоился, увидел, что увезли не все. Личные вещи отца и мои остались. Конфисковали имущество, принадлежащее лично матери. К сожалению, сюда почему-то попало почти все, что, демобилизовавшись, привез отец: дорожки, скатерть, занавески, коврики, отрез на костюм, швейная машина. И даже радиоприемник фирмы «Телефункен». Потеря приемника больше всего огорчила меня. Я, конечно, знал, что, вернувшись из больницы, отец все заберет назад. Найдется, по крайней мере, десять-двадцать человек, которые подтвердят, что, когда мы жили с матерью вдвоем, у нас в доме было шаром покати. За войну обнищали до того, что не имели сменных простынь и забыли, что такое пододеяльники…
Но когда вернется отец?
А приемник был сила. Я гордился им. И ребята из класса приходили ко мне, когда Вадим Синявский вел репортажи о футбольных матчах. У нас в основном «болели» за ЦДКА, но кое-кто за московское «Динамо» — конечно, из-за вратаря Хомича — и за «Торпедо» — там был прекрасный центр нападения Александр Пономарев.
— В жизни почаще оглядываться надо, — сказал Онисим и почему-то зажмурил глаза, точно кот на солнышке. — Сделал шаг, оглянись. Второй сделал, оглянись опять же… Заметил что-нибудь, не кричи. Покажи вид, будто ни черта не заметил. А на ус себе мотай. Жизнь, она ведь как портянка: перекосил чуть, наплачешься.
Звонко щелкнув языком, перекусил черную нитку, сплюнул в ладонь, вытер ее о волосы. Волосы на голове были редкими и седыми. Они не торчали, не курчавились, а покорно облегали лобастый череп, оставляя, однако, голым узкий затылок.
Нравоучительно-покровительственный тон старца подействовал, как зубная боль. А на душе и без того было совсем не светло. Я сказал:
— Умный ты очень на словах, а бродишь по свету бездомной собакой.
— Ты, Антон, благодаря малолетству обидеть меня хотел. А не обидел, истину сказал. Значит, есть в тебе чутье божье… Я ведь взаправду собакой по следу иду. Только след тот мне одному известен.