Вечера в древности
Шрифт:
«Поскольку оно не совсем произошло».
Говоря это, она нарисовала кончиками пальцев круг у меня на лбу, и я увидел, как в сердцевине ее мыслей появилось лицо Мененхетета, черты которого были искажены так, что походили на тряпку, из которой выжата последняя капля влаги — облик моего прадеда был устрашающим, но я знал, что она имеет в виду. В день моего зачатия Мененхетет был близок к смерти.
Однако она заговорила о другом. «Мне было известно, — сказала она, — что иногда ты проникаешь в сознание тех, кто находится с тобой, но я не знала, что ты можешь слышать голоса из другого покоя».
«Я не мог до этого часа», — сказал я.
«После того, как я оставила тебя здесь?»
«Да, — сказал я, — мне кажется, это из-за комнаты. Потому что… — я сам не понял, почему добавил: — Из-за того, что эта комната такая чудесная», — но затем я стал понимать, что имел в виду под этими словами; собственно, я начал осознавать, что могу осмыслить то, что узнаю, только в тот момент, когда мой голос произнесет слова вслух. Ибо тогда я мог чувствовать
«Да, вероятно, пришло время, — сказала моя мать, — поведать тебе тайны, которые я хотела сохранить до тех пор, пока ты не станешь старше. Однако если ты можешь слышать других на таком расстоянии, как я могу надеяться спрятать свои мысли? Я не в состоянии это сделать».
«Ты можешь, — сказал я. — Иногда ты предпочитаешь поступать именно так».
«И мне это дорого стоит, — пробормотала моя мать и поднесла кончики пальцев к глазам столь очаровательным жестом, что мы оба рассмеялись, так как знали о возникшем перед ней образе морщин, которые появятся в уголках ее глаз, если она постарается выжать из моего сознания свои мысли. — Ах ты прелесть!» — прошептала она и поцеловала меня — осторожно, чтобы не стереть с губ краску. Ее рот был сладок и ароматен, как горячий воздух, в котором слышится сонное жужжание пчел; возможно, я слишком быстро пробудился от моего странного сна, но прикосновение ее губ погрузило меня в томительное оцепенение. Затем я ощутил виток, некий шелковый и сладостный поворот под моим пупком, и я уже жил в памяти моей матери о том дне и ночи, когда Мененхетет, а затем мой отец любили ее. Да, оба мужчины, именно в этой комнате, один — на протяжении всей второй половины дня (несмотря на то что стены были окрашены в красный цвет вечера), а другой — в тех же стенах приглушенных красных тонов позже, при свете свечи, и, хотя полные губы Эясеяб на Сладком Пальчике оставили много намеков на грядущие часы чувственных наслаждений, все же, как бы я мог представить то, что происходило в роскошной постели Хатфертити, если бы меня не воспламенил сладкий поцелуй медового рта моей матери? Так я узнал, что день моего зачатия был, должно быть, одним из самых замечательных в ее жизни. Затем, словно то томление, в которое она погрузила меня, уменьшило ее способность защищать собственные мысли, я узнал также, что в день моего зачатия, в конце того дня, Мененхетет любил мою мать способом, который использовал ранее всего три раза. Моя мать сразу же постаралась изгнать эти картины из своего сознания так же быстро, как они возникли, но я уловил смысл этого мимолетного образа, зримого для меня столь же ясно, как белизна стебля у корня травы, выдернутой из земли, да, столь же близко знакомого моему уху, как свистящий звук, издаваемый стеблем, безвозвратно покидающим свою жизнь в земле, первый блик света на белом корне, словно удар ножа в бок — так же мгновенна боль травы, так и я проник в самый сокровенный секрет моего семейства. Ибо сознание моей матери раскрыло его без единого слова, хотя, конечно, ее губы дрожали, когда эти признания изливались из ее сознания. Я узнал — в одно мгновение! — что мой прадед обладал способностью избегать смерти способом, возможно, недоступным никому другому. Потому что во время объятий он умел перенести свое сердце через последний гребень и, умирая, вдохнуть свою последнюю мысль во чрево женщины, начав таким образом новую жизнь, действительное продолжение себя; его тело умирало, но не память о его жизни. Вскоре после рождения он начинал проявлять поразительные способности. Поэтому я понял, отчего моя мать более не могла скрывать от меня это знание. Я тоже обнаружил эти способности!
Какое смятение произвела во мне эта исповедь! Я чувствовал себя так, будто на молнии ужаса одним махом перепрыгнул через всю протяженность одной жизни — в другую. Какой водоворот замешательства! Когда Хатфертити, посредством этих скованных доселе образов, стала открывать, как любил ее в тот час Мененхетет, пена и беспорядок ее сознания устремились, подобно бурному прибою, в мое сознание, и мысли мои не знали, как оставаться на плаву посреди этого ревущего в ней водоворота. Да и что я мог знать о том, как любят!
Разумеется, я попал в водоворот двух смятений — одно охватило меня самого, а второе — переживала моя мать, она колебалась, говорить ли мне еще больше; я же пытался осмыслить то, что мне только что сказали. Ибо если Мененхетет мог умереть, но при этом стать собой еще раз, то, размышлял я, значит ли это, что я — если так можно сказать — его, Мененхетета Первого, пятое явление? Или я должен был стать Мененхететом Вторым, его настоящим сыном, а не продолжением его самого? И должна ли в обоих случаях перейти ко мне его способность стать отцом самому себе?
В моем сердце открылась беспредельность: мне было дано взглянуть на скрытые во мне притязания более яростные, нежели языки пламени горящего масла. И тогда я понял горе, от которого я заплакал, когда заглянул в глаза собаки. Ибо Тет-тут, должно быть, увидел меня умершим в двадцать один год. Затем я подумал о своем несчастном Ка у стены, в центре Великой Пирамиды — той самой Пирамиды, которую сейчас я мог видеть нарисованной на розовой стене этой комнаты! — кто тот молодой человек, стоящий там на коленях, чей рот открыт силе чужой воли? В сумятице этих мыслей я посмотрел на свою мать. Почему Мененхетет не вошел в свою смерть в тот момент, когда был готов к этому?
Я почувствовал, как в ее сознании открываются двери. Вновь я увидел в центре потока образов искаженное мукой лицо Мененхетета, и меня протащило сквозь мельничные жернова ее мыслей, появившихся в тот момент, когда она ощутила смерть, заполняющую его сердце. Она была готова поймать его ребенка с ликованием столь же неистовым, как сам рокот бытия, преисполненного сиянием видения его смерти, переходящей в жизнь, которую она выносила бы для него, своего великого любовника Мененхетета, которому вскоре суждено стать ее ребенком. Однако в тот момент он не извергся в нее, а вместо этого полумертвый пролежал на ее теле много долгих минут.
Когда позже он выходил из нее, то сказал с улыбкой: «Не знаю, отчего я передумал. — Он даже приложил палец к ее подбородку и пробормотал: — В другой раз». И покинул тело своей внучки, покинул то место, куда он был готов послать свою смерть, и, размышляя об этом, я едва ли мог узнать, насколько я был схож с ним. Я знал только, что я кровно связан со своим прадедом сотнями нитей, которые не мог назвать, прежде всего своими способностями, и тут я вспомнил, как моя мать сказала: «Нефхепохем твой отец и в то же время он тебе не отец». Итак, у меня был намек на тяжкие труды ее тела в тот долгий день, когда я был зачат. Ибо она, очевидно, была настолько уверена в том, что ребенок будет у нее от Мененхетета, что то, чем она сама могла этому способствовать, уже плавало в ее крови. Однако это, должно быть, мой отец заронил в нее семя в тот вечер. Предо мной возникло видение ночи, исполненной лихорадочных желаний, когда мои мать и отец перемещались с кровати на пол и обратно на кровать, в то время как тело моего отца наносило звучные удары по ее коже с такой яростью и такой дикой страстью — так он ненавидел ее и так боготворил, — что вся она пылала похотью, исходившей прямо из всего плавящегося пренебрежения к нему. Отсутствие у моего отца всех качеств, которыми должен обладать храбрый и благородный человек, лишь разжигало ее страсть к нему из-за его потаенных запахов. Для нее он в лучшем случае был чем-то между собакой и конем — всегда под рукой, чтобы развлечься и отправить обратно в его стойло, — как, собственно, она и поступала с ним с тех пор, как ему исполнилось шесть лет, а ей — восемь; использовала его таким, каким он и был — младшим братом. Она едва могла переносить его самомнение, его тщеславие, его слабости, его немногочисленные звериные достоинства. Однако когда брат находился в комнате, волосы между ее ног шевелились. Я узнавал о своих матери и отце больше, чем она хотела бы, чтобы я когда-либо узнал, — я почувствовал это теперь по тому, как Хатфертити пыталась закрыть свое сознание от моего. Но я принуждал ее, словно для меня это был единственный способ соблазнить ее, обнажить каждую ее мысль. И так я проник еще в одну тайну, которую она, видимо, не хотела, чтобы я обнаружил, и по спазму в моей груди — да, с замиранием и тошнотой от понимания этого — мог сказать, что то, что я вот-вот должен узнать, прежде всего ужасно, а еще — я ревную. Хоть это и случилось со мной впервые, тем не менее я ревновал. Ибо я понял, что мой отец был так неотразимо привлекателен для моей матери из-за своего отца — Собирателя-Дерьма. Теперь я понял, точно вырезал это на камне моего сердца, что моя мать выросла в тени страстного желания своей матери обладать Фетхфути — этого неукротимого желания! — и хотя мне не был знаком облик Фетхфути, все-таки мое воображение настаивало на том, что им бьи один из тех мальчишек, которых я встретил во сне в этот день, когда жил в глазах Дробителя-Костей, — и я вновь увидел тех ребят на дороге, дерущихся за шары навоза. Таким же образом я мог наблюдать за Фетхфути, сражающимся с другими мальчишками за каждый кусок навоза, который ему удавалось отыскать в городе, до тех пор, пока он не смог взойти на кучу дерьма, как на трон, и командовать в своих веселых домах шлюхами, слонявшимися перед ним в своих прозрачных одеждах и длинных синих париках — не знаю, были ли это мои мысли или мысли моей матери, но я бы наверняка испытал отвращение, если бы в то же время не чувствовал близость какого-то давнего трепета, как будто мне снова было два года, и я все еще учился, как не мараться своими испражнениями (притом что соблазн был велик).
Принесло ли эту боль обнаруженное мной страстное влечение моей матери к Фетхфути? В тот миг я ясно осознал, что утратил связь с ней. Сознание Хатфертити закрылось.
Затем она взяла меня за руку. «Пора вернуться к Фараону», — сказала она, и очень быстро, словно мы только что зашли в эту окрашенную в тона розы комнату, чтобы лишь взглянуть на нее, мы вышли и пересекли двор тем же путем, которым она пронесла меня час или два назад, плачущего и повисшего на ее плече вверх ногами.
СЕМЬ
Тому, о чем я только что узнал, суждено было произвести на меня неизгладимое впечатление, однако это открытие было настолько странным, что я вполне мог подумать, что просто пробудился ото сна. Возможно, поэтому мое замешательство стало проясняться, когда мы вернулись на балкон к Фараону. Там все очень мало отличалось от того, что происходило до моего ухода. Так как теперь Мененхетет сидел с другой стороны от Птахнемхотепа, то и мое представление о том, где я думал его увидеть, также изменилось. Я не заметил там ничего неожиданного.