Вечные любовники
Шрифт:
В Рединге им жилось еще хуже, чем в Килберне. Мать Мари по-прежнему относилась к Норману пренебрежительно, постоянно делала ему замечания: то он был неопрятен в уборной, то наследил на крытой ковром лестнице, то на выключателях остались следы от его грязных пальцев. Мари каждый раз вступалась за Нормана, и начинался скандал, в котором обязательно участвовала миссис Друк — она страсть как любила скандалы; кончалось же обычно тем, что сначала мать, а следом и дочь громко рыдали. За это время Норман побывал у юриста и сообщил ему, что Хильда, по ее же собственным словам, изменяла ему с почтальоном и с Фаулером.
— А свидетели могут это подтвердить, мистер Бритт? — поинтересовался
Он и раньше знал, что с разводом ничего не получится. Знал, что интуиция его не подвела: Хильде не надо было ничего говорить, не надо было просто так уходить из дома. Да и с Мари он повел себя не лучшим образом; впрочем, так всегда бывает, если девушка сходится с женатым мужчиной.
— Раньше надо было думать, — любила громко, со значением говорить ее мать, когда дверь в ее комнату была открыта и Норман проходил мимо.
— Эгоист, что вы хотите, — вторила ей, так же громко, миссис Друк.
Всякий раз, когда он говорил, что у них ничего не получится, Мари с ним спорила. Но и она уже не отчаивалась так, как отчаивалась бы год или два назад: напряжение сказывалось и на ней, особенно напряжение от жизни в Рединге. Когда Норман сказал ей, что надеяться больше не на что, она горько разрыдалась; пустил слезу и он. Вскоре после этого Норман попросил, чтобы его перевели в другой отдел «Всего мира», и был отправлен в Илинг — очень далеко от отеля «Грейт Вестерн Роял».
Через полтора года Мари вышла замуж за рабочего пивоваренного завода. Узнав, что Норман так и не женился, Хильда написала ему письмо: не будем, дескать, ворошить прошлое. Норману было очень одиноко в однокомнатной квартирке в Илинге, и он согласился выяснить с женой отношения, после чего вернулся домой.
— Я на тебя не в обиде, — сказала ему Хильда, — я ведь тоже тебе изменяла: в твое отсутствие здесь жил один парень из клуба, менеджер в «Вулворте».
— И я тоже на тебя не в обиде, — сказал Норман.
И все же эта любовная история запечатлелась в памяти Нормана Бритта как некое чудо — чудо, которое не забывается. Она не перестала быть чудом оттого, что над ними издевалась Хильда. Не перестала быть чудом из-за двух грязных комнатушек в Килберне или из-за ничуть не менее тяжелой жизни в Рединге. Воспоминание о том, как они шли в отель «Грейт Вестерн Роял», как на последние деньги выпивали в баре отеля, как, стараясь держаться по возможности небрежно, поднимались, сначала он, спустя несколько минут — она, по лестнице, — все это мнилось ему теперь какой-то волшебной сказкой, которая почему-то обернулась былью. Сказочной была и ванная комната на третьем этаже отеля, та самая, что полнилась шепотом и ласками. Та самая ванная, в которой экзотические страны, куда он в дневные часы продавал билеты, приобретали какое-то особое очарование, когда он рассказывал о них девушке, ничуть не менее соблазнительной, чем самые разудалые красотки в фильмах про Джеймса Бонда. Иной раз, когда Норман ехал в метро, он закрывал глаза и с величайшим удовольствием, на какое только еще был способен, вспоминал отделанные мрамором стены, огромные медные краны и ванну, которая даже для двоих была слишком велика. И время от времени ему начинало казаться, будто до него откуда-то издалека доносится музыка и голоса «Биттлз» и будто поют они о любви в ванной, а не о Элеонор Ригби или сержанте Пеппере.
ВОСКРЕСНЫЙ ПРИЕМ
В парке не было никого, даже кошки. Свежий утренний воздух еще не смешался с лондонским, в жилых домах было тихо, как на кладбище. Половина восьмого утра. Воскресное июньское утро. В рабочие дни в это время отовсюду
Еще не бритый, в светло-бежевом халате поверх полосатой — в красно-синюю полоску — пижаме, он прошелся по крикетной площадке, мимо белых крикетных ширм и небольшой беседки. Этого средних лет, лысоватого человека в очках нельзя было назвать чудаком, однако он часто воскресным утром доходил, как был в халате, до самой межи, вдоль которой выстроились в ряд тополя.
Приблизившись к ним, он повернулся и медленным шагом направился обратно к дому, в котором жил с Джессикой, своей женой. В этом доме, эдвардианском строении из темно-коричневого кирпича, обсаженном побегами дикого винограда и лавровыми деревьями в кадках по обе стороны от входа, они жили с тех пор, как он стал преуспевающим адвокатом. Семья у него была небольшая: в комнате на втором этаже жил, никому не доставляя особых хлопот, сын Малькольма и Джессики.
В кухне Малькольм дочитал восьмую главу «Эдвина Друда» и тут услышал, как привезли воскресные газеты. Он пошел их забрать, пробежал глазами заголовки, после чего сварил кофе, поджарил тосты и отнес поднос и газеты наверх жене.
— Я принесла тебе чашку чая, — сказала Джессика, входя в комнату сына. Иногда он сразу же выпивал чай, а иногда, возвратившись в обеденное время домой, она обнаруживала, что полная чашка так и стоит на столике у его кровати. Сам он никогда не относил на кухню чашку и блюдце и, недовольный собой, возмущенно тряся головой, за это извинялся.
Когда она сказала ему про чай, он ничего не ответил, лишь долго с неподвижной улыбкой на нее смотрел. Одна рука воздета к бородатому лицу и стиснута в кулак, ногти обкусаны, пальцы обгрызены. В комнате пахло потом — он не выносил, когда открывали окно, даже занавеску не давал отодвинуть. Свои авиамодели он конструировал при электрическом свете, предпочитая его дневному. Комната была заставлена моделями самолетов: «Харрикейнов» и «Сптифайров», гидропланов и «Хейнкелей-178»; ни одна модель закончена не была. Месяц назад, 25 мая, они попытались отпраздновать его день рождения — ему исполнилось двадцать четыре.
Она закрыла за собой дверь. Стены, и не только на лестнице, были обклеены обоями в ярко-красных маках и подсолнухах. Когда Джессика открывала дверь, ведущую в холл, гости часто отмечали их «пасторальную свежесть», некоторые от ярких цветов даже жмурились. Раньше вид у холла, выкрашенного в темно-коричневые, цвета мясной подливки, тона, был мрачноватый, теперь же двери и плинтусы сияли первозданной белизной.
— Давай не пойдем к Морришам, — предложил Малькольм, когда она спустилась на кухню, хотя сам уже облачился в светлый костюм, в каких ходят в гости воскресным утром на бокал вина.
— Не пойти мы не можем — сам знаешь, — отозвалась она, хотя к Морришам тоже идти не хотела. — Готова буду через минуту.
В уборной на первом этаже она подкрасила глаза. Без косметики ее худое, осунувшееся лицо выглядело каким-то вялым. Моему лицу, как и стенам в холле, яркие цвета не помешают, подумалось ей. Она подкрасила губы и промокнула их, чтобы снять излишек помады, бумажной салфеткой, после чего еще раз придирчиво взглянула на себя в зеркало над умывальником — не слишком ли густо накрашены ресницы. Темные, начинающие седеть волосы, глубоко посаженные лучистые синие глаза, блеск которых до сих пор придавал всему ее облику какую-то особую красоту, преображали ее. «Один только блеск и остался», — сказал кто-то однажды, обратив внимание на ее измученное лицо.