Великая мелодия (сборник)
Шрифт:
На этом запись обрывалась.
И вообще других тетрадей не было. Последняя запись, сделанная Симуковым.
Значит, храм Творчества найден! Но почему об открытии не знают ни Дамдинсурэн, ни Ринчен, ни археологи? Может быть, кроме нас, никто не дотрагивался до заветной тетради, а Симуков по каким-то причинам не успел доложить на совете о своем открытии?
— Тот самый Ангира! — воскликнула Мария. — Камень Тайхир… Ангира бывал вместе с Симуковым в храме Творчества. Мы должны немедленно поехать в Их-Тахир…
Фантазия заработала. Оповестить начальство о находке — или пусть организуют экспедицию, или мы сами поедем разыскивать таинственный храм…
Но
Так и остался храм Творчества нереализованной мечтой. Монгольская эпопея закончилась.
Закончилась, но не завершилась: теперь вот, почти три десятилетия спустя, я возвращался в Монголию. Найден ли храм Творчества?.. Даже если до сих пор не найден, то не мне искать его. И Комитета наук больше не существует — есть Академия наук МНР.
Рейсовый самолет почти не двигался. Время еле-еле переставляло ноги. Но все-таки мы стремительно продвигались вперед. Просто мы находились в зоне безвременья.
Неожиданно самолет начал снижаться — прошли через Хэнтэйский хребет! Дрогнуло сердце.
Я уперся лбом в иллюминатор: это была она, Монголия…
2
Я едва переступил зеленый порог Лимба, как здешние дела стали затягивать меня в свою воронку, будто и не уезжал вовсе. Все здесь было мое, все будило воспоминания. Лимб с каждым мгновением наливался красками, расцвечивался яркими одеждами, зазвучал знакомым говором, горловым и протяжным пением и заунывным зудением морин-хура. От ржанья коней дрожали горы и долины, звякали боталы верблюжьих караванов; мелодично пели деревянные колеса монгольских арб-тырок.
Кто-то там далеко, может быть на том берегу реки, в малиновом халате неторопливо трюхал на коне и пел; возможно, то было эхо прошедшего времени, я различал знакомые слова:
Ай нан-аа, хо, хо, хо! Снилось: будто встретились с тобой, Пробудился — вновь я одинок. Ай нан-аа, хо, хо, хо!..Переливалась «уртын дуу», так называемая протяжная песня, которую еще никому не удалось положить на ноты. Да и не удастся никогда. В беспредельности веков племена монгольского корня создали свое уникальное пение, неизвестное у других народов. Без протяжной песни трудно представить себе монгола.
— У вас хорошо получалась «уртын дуу», — сказал я Дамдинсурэну.
— Козлятина хороша, пока горяча, мужчина — пока молод, — отозвался он. — Петь я разучился, зато умею делать полуторачасовые доклады.
— У меня даже это не получается.
— Вид человека, делающего доклад о литературе, вызывает у меня зубную боль, — сказал академик Ринчен, прислушивавшийся к нашему разговору. — Выкладывайте все о себе, Мишэх!
Я стоял между двумя академиками, увенчанными лаврами всех сортов, познавшими все премудрости Ганджура и Данджура, учение Упанишад и веды, шрамантские доктрины и махаяну, а Дамдинсурэн, кроме того, был автором государственного гимна. Их угловатые скульптурные лица пока не затвердели в бронзе и мраморе, но я знал: рано или поздно это произойдет — ведь они были самыми первыми! Основоположниками. Как-то не хотелось говорить о своей скромной особе.
У Дамдинсурэна усы свешивались чуть ли не до колен, и он напоминал Лао-Лана, китайское божество, покровительствующее актерам; у Ринчена усы были ничуть не короче,
— Вы мне всегда представлялись близнецами-братьями, — сказал я. — Близнецами-братьями художественной культуры.
— Ну, ну, не преувеличивайте, — спокойно возразил Ринчен. — У нас разный творческий метод: Дамдинсурэн идет от юрола, от благопожеланий, а я — обыкновенный хурчи-сказитель. Юролчи всегда ест вкусные курдюки, запивая белокипенным кумысом, а хурчи в непогоду бродит от юрты к юрте, и очень часто его усаживают не в хойморе, а у порога.
— Мне за мои юролы столько перепало, что вам хватило бы еще на десять жизней, — незлобиво отмахнулся Дамдинсурэн.
И я снова узнал их. С тех пор они не утратили добродушия: люди «большой судьбы»… Они с самого начала были людьми «большой судьбы». Их выбрала революция…
Мы стояли у подъезда гостиницы для почетных гостей, зажатой под мышкой у зеленой Богдо-улы. Отсюда открывался просторный вид на всю долину реки Толы, залитую ярким августовским солнцем.
На дне сияющей чаши хорошо просматривались широкие проспекты, скверы и многоэтажные дома, стадион и ипподром, Дворец спорта, парк. Все эти нагромождения домов, дрожащих в миражной дымке, мешали мне смотреть в прошлое: несколько раз накладывал то, что помню, на незнакомый город, похожий на кубические скалы Цонжи, — и все напрасно. Невольно пришли на память стихи Гайтава об Улан-Баторе:
Встретишь скорей на проспекте верблюда, Чем переулок знакомый найдешь…Я и не находил знакомых переулков — они просто исчезли. Памятниками прошлого сиротливо возвышались старые постройки, окольцованные отчуждением массивов новых зданий: зеленый дворец Богдо-гэгэна с целым набором пышных крылатых крыш, красные башенки с круглыми иллюминаторами императорского монастыря Чойжин-ламы, купол монастыря Гандана, пирамидальный храм с галереями Джанрай-сэгу на западном холме. Тогда храм считался самым высоким зданием в Монголии. Он парил над городом, словно сказочная золотокрылая птица Гаруда, покровительница здешних мест. Золотой шар на его крыше бросал снопы лучей во все стороны, подобно маяку. Сейчас, на фоне телевизионной башни, храм выглядел старым жалким амбаром, его шар давно угас.
Что-то необычное заставило меня напрячь зрение. Протер глаза. А где же оно, то огромное здание буддийской духовной академии под золотой крышей? В солнечные дни на нее больно было смотреть. Оно ведь стояло неподалеку от Гандана, рядом с храмом Джанрай-сэгу… Куда делось? В голове как-то не укладывалось, что его могли сломать. Дорогое моей памяти здание бесследно исчезло. И все не верил…
— Сломали, — подтвердил Дамдинсурэн. — Ведь здание не представляло никакой исторической ценности. Постройка тысяча девятьсот тринадцатого года. После подавления ламского восстания в тридцать втором году ламы, замешанные в этом деле, разбрелись кто куда. Академия пришла в запустение, по кельям гулял ветер.